Непобежденные
Шрифт:
Это внук потом замирал от страха и любопытства, и все требовал живописных подробностей, которых он не помнил. Или их не было, подробностей? Плыл и плыл на дельфиньих спинах, пока не сообразил, что толкают они его обратно, к берегу. Тогда он принялся бить их руками и ногами, чтобы забыли о своей дурацкой благотворительности и плыли себе. Но дельфины его не понимали, считая, что он просто барахтается, как барахтаются все тонущие.
Выручил немецкий самолет. Прошелся раз и другой, обстрелял из пулемета. Никого не задел, но дельфинов отогнал.
А потом случилось с ним второе чудо: увидел на воде доску. По берегу сколько ходил, искал,
Шестилетний внук — достойное дитя рационального времени — с недетской самоуверенностью заявил ему: «Какой ты, дедушка, непонятливый. Даже Атина Асейна знает, что чудес на свете не бывает».
Алевтина Алексеевна — воспитательница в детском саду — была слишком молода для своей многомудрой должности и не разрешала называть себя тетей Алей. Но дети все равно ее так называли или коверкали трудное имя, как хотели и могли. Она была для них высшим авторитетом и окончательным судьей, и ее короткохвостую философию внук не позволял оспаривать даже любимому деду.
Бог с ней, с Атиной Асейной. Но как назвать то, что случилось с ним в море? В том трагической памяти июле сорок второго. Не будь того чуда, тех, часто случавшихся на войне неожиданностей, не было бы на свете ни внука, ни, может, самой Алевтины Алексеевны.
Сколько он плыл на той доске, не знает. Сны видел всякие, зримые, как реальность. И поили его, и кормили в тех снах, и на шлюпки брали, один раз даже на корабль подняли. Просыпался, видел вокруг все те же волны, то синие, то черные, ночные. Солнце жгло, незамутненное пожарами, звезды стрекотали над головой…
Когда очнулся в сумраке подводной лодки, решил: очередной сон. А спасло его именно чудо. Ночью всплыла подлодка продуть отсеки да подзарядить аккумуляторы, и моряки заметили его в волнах.
«Вот так-то, уважаемая Атина Асейна, — подумал он. — Случаются чудеса. Когда дела людские выше обыденных человеческих дел…»
В бухте Камышовой стояли рыболовные суда, много судов, высились десятки мачт над припортовыми постройками. Морячки-рыбачки в ярких заграничных курточках выныривали из проходной порта, целовались с ожидавшими их девчонками. Детишки носились во дворах, как оглашенные… Промелькнуло все это и осталось позади. А впереди открылись, наконец, пустынные пространства, утыканные будками и домиками садовых участков. И там, впереди, уже угадывался край, за которым были обрыв и море — последний рубеж последних защитников Севастополя.
Слева от дороги проплыл квадратный палец памятника Победы. За ним машина свернула на малоезженую грунтовку, и ощутился пресный запах пыли, встревоживший воспоминаниями.
— Вот она, тридцать пятая, — сказал шофер, остановившись на краю рва.
— Что?
— Тридцать пятая батарея. Все ваши сюда ездят.
Молча выбрались они на солнцепек, отпустили машину, и только тогда сообразили, что следовало бы подержать такси, поскольку обратно до наезженных дорог топать не близко. Но тут же и забыли о своем упущении: перед ними была знаменитая «тридцатьпятка» — место, с которым связан апофеоз севастопольской трагедии. Никто из троих здесь не бывал, и они с напряженным интересом осматривали склоны в сухих метелках колючей травы, извилистые тропки. Кольцов наклонился, поскреб пылящую крошку под ногами и выгреб осколок. Ржавый, но все еще колючий, он весомо лежал на ладони, заставляя сжиматься и без того замеревшее в тревоге сердце.
— Определенно, я тебя где-то видел, — сказал Кубанский, вглядываясь в осунувшееся вдруг лицо приятеля.
— Все может быть, — ответил он и пошел вниз, в раскаленную глубину рва. Внизу постоял и пошел вверх, к черным от времени бетонным монолитам. Остановился посередине склона, достал таблетку, сунул в рот.
«Тридцатьпятка» и теперь выглядела внушительно. Из черных подземелий тянуло холодом, глубокий колодец, оставшийся от главной башни, напоминал цирковую арену древности. Изнутри это огромное бетонное кольцо было подбито толстым броневым листом, сплошь усыпанным крупными оспинами — следами осколков, и мелкими от ржавчины. С трудом представлялось, что все это когда-то покрывал стальной колпак с двумя мощными стволами двенадцатидюймовок, что эта вот самая пустота колодца была полна жизни.
— Сколько тут полегло?… — сказал Кольцов.
— Слезу теперь осушит наш мирный ветер. Я стою, молчу…
Стихи, которые начал вдруг декламировать Манухин, никак не вязались с настроением Кольцова. Слишком они были торжественны и потому отстраненны.
— Погибший друг не спи. Вставай и слушай. О мире рассказать тебе хочу…— Ты… стихи сочиняешь?!
— Не я. Это Дмитришина стихи. Тоже разведчиком был, как и ты. Не встречались?
— Не встречались.
Он спустился с холма бывшей башни и пошел к морю, по самое небо распахнувшему ослепительную синь. Такая же синь была в тот, последний, день, но мысли, что творится великое и бессмертное, тогда не приходили в голову. Что бы подумали о человеке, заговори кто-нибудь высоким слогом?!
Берег открылся сразу. Обрыв и глубоко внизу белые известняковые плиты. Захлестнуло дыхание, таким знакомым показалось это место. Тогда эти плиты были сплошь устланы убитыми и ранеными, лежавшими вперемежку. Отсюда те, кто был еще на ногах, пошли на прорыв.
— Не отсюда, — сказал себе Кольцов. — Не был ты возле «тридцатьпятки».
Но унять всполошившееся сердце не мог.
— Что с тобой? — Кубанский взял его за локоть. И вдруг отпустил, обежал с другой стороны. — Вот теперь… лицо у тебя такое… Помнишь раненого лейтенанта выносил?
— Многих выносил, — пробормотал Кольцов, не отрывая взгляда от кромки берега.
— Вспомни, пожалуйста. Там еще водокачка была в балке. Женщин много… Пулемет немецкий…
— Пулемет помню…
— Так это же я был, я. Ты же мне тогда жизнь спас! Помнишь?
Кольцов не слышал его. Теперь ему казалось, что камни внизу точь-в-точь те, на которых он оставил умершего Гришку. Он с трудом сдерживал себя, чтобы не ринуться вниз. — Должно же там хоть что-нибудь остаться, должно же…
Боль прошла через левую руку. Разжал кулак, увидел осколок, впившийся в ладонь, размазанную кровь.
— Что с тобой?! — Кубанский пытался усадить его на землю, но он сопротивлялся, казалось, что если упадет, то уж не встанет.
Близкий взрыв ощутимо толкнул в спину. Он знал, что это самолет, перепрыгивающий звуковой барьер, и знал также, что это очередной артналет. Точно артналет, иначе откуда же боль, вдруг пронзившая грудь. И засыпало, видать, близким разрывом, будто сквозь слой земли голоса: