Непобежденные
Шрифт:
Рукопись Кубарского показалась мне наиболее интересной. Поскольку о боевых делах лейтенанта рассказано в романе, то я счел возможным предложить читателю его воспоминания с того момента, как он раненый попал в плен.
…Найдя КП полка, я представился. Затем отправился выбирать место для своего НП. Велел бойцам зарываться в землю и пошел к стоявшей неподалеку мелкокалиберной зенитной батарее, обслуживаемой моряками. Только познакомился с командиром батареи, как на нее налетели пикировщики. Дальше —
Очнулся я в нашей полковой санчасти, расположенной в штольне. Меня тошнило, в глазах — радужные круги, в голове — гул и боль. Слышал плохо. Встать и идти не мог, терял равновесие. Мне прокричали, что разведчики принесли меня вечером, откопав на батарее.
Сколько пролежал в санчасти — не знаю. В какой-то из моментов просветления сознания уловил беспокойство окружающих. Мне сказали, что к штольне подходят немцы. Дальше — лишь отдельные куски видений.
…Нас двое. Зной. Адская головная боль. Кругом рвутся снаряды, бомбы.
…Какая-то новая местность. Мне сказали, что это Казачья бухта и будет эвакуация.
…Просветление. Встал, собираясь идти искать свой дивизион. Со мной три бойца. Заковылял от воронки к воронке. Остановились передохнуть. Один боец говорит: «Смотрите, мы ушли, а туда — бомба…»
…Высокий скалистый обрыв к морю. Лежу в какой-то пещерке. День, зной. Кругом много бойцов и командиров. Говорят, что наверху немцы. Кричат: «Русс сдавайс». Стреляю вверх из своего ТТ. Рядом какой-то сержант сидел на корточках, держа автомат меж ног и поглаживая его. Потом он быстро выстрелил себе в лоб. А мне стреляться нечем, патронов нет. Бросаю пистолет в море.
…Гортанные немецкие крики. Пинок под зад. Знакомый артиллерист Уваркин помогает мне подняться, и мы в общей колонне бредем вверх. Внизу короткие автоматные очереди: немцы добивают раненых, которые не могут встать. Наверху пожилой старшина быстро свинчивает с моей гимнастерки орден Красной Звезды и выбрасывает его в море, кричит мне в ухо: «Увидят, убьют!»
…Весь день шли через город. Уваркин меня поддерживал, и еще кто-то. Когда проходили мимо железнодорожного вокзала, местные женщины отважно бросались к колонне, совали нам куски еды, бутылки с водой, несмотря на крики и стрельбу конвоя.
…Перед спуском в Инкерман меня остановил какой-то румынский нижний чин, заботливо усадил на камень, осмотрел мои хромовые сапоги, стянул их с ног и ушел.
…Целый день пути до Бахчисарая. Пологий склон, оцепленный проволокой. Арка, сколоченная из досок, от нее голос:
— Евреи, комиссары, командиры — на выход…
Много позже, уже после войны, я постарался с помощью товарищей вспомнить всё, что было в плену, и записал даты. Запись сохранилась. Эти даты я и буду приводить в своем рассказе.
Там, за проволокой на бахчисарайском склоне, мы пробыли с 6 до 17 июля. Каждый день умирали до 10 человек. Уваркин, заботясь обо мне, снял мои знаки различия и спорол петлицы, чтобы не видно было, что я командир.
Затем был лагерь в Симферополе. Рядом с нами прилег рыжеватый человек, представился воентехником оружейной мастерской нашего полка по фамилии Беленький. Вскоре пришел человек южного типа с тряпкой на рукаве, показал на меня и Беленького.
— Вы жиды? Почему не вышли, когда объявляли?
Беленький ответил отрицательно, я тоже.
— Тогда пошли.
Он привел нас к загородке из металлической сетки. За сеткой сидел за столом немец.
— Вот два юде. Проверяйте.
Немец заговорил чисто по-русски:
— Расстегните ширинку, выньте член.
Поглядел у Беленького, коротко бросил:
— Юде.
Посмотрел у меня со всех сторон, сказал — нет.
Полицай сунул мне два пальца к глазам.
— Ага, моргаешь, значит, жид.
До этого я все делал как-то апатично, а тут разозлился и сунул полицаю к глазам два пальца.
— Сам моргаешь, ублюдок. — И я выдал такой набор нецензурщины, что у полицая глаза на лоб полезли.
Меня отпустили. Потом Уваркин сказал мне, что я весь оброс щетиной и это вызывает подозрение.
В Джанкое, где мы были в лагере до 25 июля, я за пайку хлеба, выдаваемую раз в день, побрился наголо у парикмахера, нашего же пленного, ставшего предпринимателем.
Затем нас привезли в Днепропетровск, где затолкали в небольшую тюремную камеру 29 человек. Лечь могли только если все лягут на бок. Один повернулся, всем надо поворачиваться.
И снова товарные вагоны. Дорога на запад.
Во Владимиро-Волынском лагере — карантин. Всех тщательно обыскали, отобрали ножи, бритвы, всё железное. И была баня, в которой я замерз. И не только я. Люди стояли вплотную друг к другу и пели песни. Там, сжатый со всех сторон, отогрелся.
8 октября привезли в Моосбург. Когда шли в лагерь, я подобрал с дороги несколько мелких картофелин и сразу съел их сырыми. Было удивительно вкусно, что и запомнилось. В лагере, разделенные сетчатыми перегородками, сидели англичане, французы, сербы и разные другие. Пришел какой-то мелкий немецкий чин с часовыми, залез на табуретку и стал говорить по-русски:
— Ваше правительство от вас отказалось, считая изменниками, и не подписало конвенцию международного красного креста. Поэтому продуктовые пакеты вы не будете получать. Вас отправят в рабочие команды и вы будете работать.
Далее он зачитал правила поведения для военнопленных: за отказ от работы — расстрел, за саботаж — расстрел, за пропаганду — расстрел, за приближение к немецкой женщине — расстрел. Сплошной расстрел.
11 октября мы оказались в Мюнхене в лагере, где собирались рабочие команды, которые вермахт продавал немецким предпринимателям. Я попал в команду из 15 человек. Нас привезли в район, пострадавший от налета английской авиации, где мы разбирали развалины. Наш часовой — беззубый старик, воевавший еще в первую мировую и был в плену в России, не подгонял работать. Просил только не делать побега, говорил, что далеко не уйти, все равно поймают и сильно изобьют. Он собирал окурки, отбирал себе те, что покрупнее, остальные отдавал нам.