Непобежденный еретик
Шрифт:
Отсюда делаются понятными разочарование, смятение и сложные формы деловой апатии, которые распространяются в среде немецкого бюргерства на рубеже XV–XVI веков. Немецкий состоятельный горожанин по-прежнему упорен и практичен, но вместе с тем как бы испытывает «комплекс неполноценности» в отношении своей экономической роли. Он полагает, что предпринимательство менее достойно, нежели военная или чиновничья служба, что земельная собственность и недвижимость «ценнее» денежного богатства; он сомневается, следует ли требовать от детей и внуков, чтобы они «приносили себя в жертву делу».
Порой эта социальная неуверенность заостряется до крайности и получает обобщенное мировоззренческое выражение. В домах состоятельных горожан все чаще слышны
В христианской средневековой культуре пророчество о «конце времен» именовалось апокалипсисом (от греческого названия одной из книг Нового завета — «Откровение Иоанна»). Апокалипсические настроения составляли, если угодно, общую духовную атмосферу предреформационной эпохи. Один из лучших ее знатоков, голландский историк и философ И. Хайзинга, так писал об этом: «Каких бы сторон тогдашнего культурного наследия мы ни коснулись — будь то хроника или поэзия, проповеди или даже разного рода грамоты, — всюду остается одно и то же впечатление бесконечной печали. Может показаться, будто эта эпоха была несравнимо несчастна и ведала только раздоры, смертельную ненависть, зависть, грубость и нищету… Призыв memento mori [22] пронизывал все ее наличное существование».
22
Помни о смерти (латин.).
Действительно, накануне Реформации тысячи людей чувствовали себя как бы в процессе соборования, спешного приуготовления к приближающейся кончине мира. Они задавались вопросами, которые будут казаться странными их отдаленным потомкам: как наилучшим образом устроиться для ожидания «судного дня»; как сорганизоваться, чтобы всем вместе «умереть для греха».
Апокалипсические настроения были обусловлены многими обстоятельствами: частыми эпидемиями, непрекращающейся феодальной междоусобицей, страхом перед нашествием турок. Однако в пору лютеровской юности они питались прежде всего обескураживающим и тягостным впечатлением, которое производило меркантильное разложение патриархальных порядков, сопровождавшееся ростом насилия, обманов и продажности.
В верхах немецкого общества царили коварство и цинизм; должности продавались; взятки в канцеляриях и судах стали обычным явлением. Впервые были введены в употребление крепкие напитки с низкой стоимостью производства, как бы специально предназначенные для спаивания народа, — к началу тридцатых годов пьянство в Германии приобрело характер национального бедствия.
Бросающийся в глаза «упадок нравов» заслонял прогрессивные экономические и социальные процессы, на которых справедливо сосредоточат свое внимание позднейшие историки. Само развитие рыночных отношений, лежавшее в основе этих процессов, живому свидетелю событий сплошь и рядом представлялось чем-то злокозненным и пагубным. Неудивительно, что в предреформационных апокалипсических проповедях (особенно в «низовых» — крестьянских и плебейских) так страстно осуждалось «служение маммоне», под которым разумели не только феодальную алчность, но и торговлю, и банки, и промышленно-предпринимательские занятия.
«Бюргерская апокалиптика» занимала особое место среди многообразных форм позднесредневековой разочарованности в будущем.
Смятение немецкого предпринимателя было чревато идеями новой хозяйственной этики. Под ним таилась потребность в моральном возвышении «добросовестного стяжания».
В условиях XVI столетия потребность эту приходилось удовлетворять с помощью религии и богословия. Немецкий горожанин не мог оставаться энергичным дельцом, не уверовав в то, что христианский бог благоволит предприимчивым, бережливым, усердным людям и порицает беззастенчивое феодальное лихоимство. Нуждаясь в нравственно-религиозных стимулах, он предъявлял спрос на новые формы ереси — жил в ожидании своего собственного теолога, который в тишине кельи, в напряженном и терпеливом размышлении над священными книгами разрешил бы «бюргерскую апокалиптику» в новую, одушевляющую форму веры. Этим теологом и предстояло стать «Мартину из Мансфельда», который в июле 1505 года был внесен в списки эрфуртских монахов-августинцев.
В 1537 году в одной из «застольных речей» Лютер так говорил о своем детстве и отрочестве: «Мои родители держали меня в строгости, доходившей до запугивания. За один-единственный орех, на который я как-то позарился, мать выпорола меня до крови. Этим суровым обращением они в конечном счете и толкнули меня в монастырь. Хотя они искренне полагали, что делают мне хорошо, я был застращен ими до робости».
Нетрудно увидеть, что Лютер в данном случае слишком упрощает причины своего ухода в монастырь. Однако нам представляется, что именно это упрощение и позволяет реформатору высказать некоторую правду о своем личностном становлении. «Строгость, доходящая до запугивания» пронизывала весь быт позднесредневекового мелкого предпринимателя, и Лютер очень рано мог разглядеть в ней пугающую неуверенность, слабость старших. Последующее развитие Лютеровой «робости» с очевидностью обнаруживает, что она представляла собой с детства впитанную «бюргерскую апокалиптику»: ощущение человеческой немощи, уязвимости, заброшенности.
Это настроение он впоследствии всегда принимал как «свое»: оно привлекало Мартина в проповеди «братьев общей жизни», в беседах монахов-францисканцев, услышанных в бюргерском доме Котта, в лекциях Трутветтера, так нравившихся ему в Эрфурте.
На наш взгляд, и само решение Лютера об уходе в монастырь может рассматриваться в качестве предельного выражения той разочарованности в возможностях практического успеха, которая вообще была характерна для предпринимательско-бюргерского сословия, подвергавшегося торгашески-феодальному ограблению. Одновременно это решение содержало в себе и момент не сломленной бюргерской гордости: стремление добиться своего на путях «одобряемого богом» аскетического практицизма.
Мартин нес в себе новый, уже не средневековый по содержанию конфликт, перед которым, как мы увидим, окажутся бессильны традиционные монастырские средства «врачевания души». Лютер излечится сам, превратившись в бюргерского религиозного идеолога. Он с выстраданной страстью заговорит о ненужности монашеского аскетизма и христианском достоинстве мирских занятий, о необходимости новой организации церкви и ограничении ее вмешательства в гражданско-политическую жизнь. Упорный и совестливый горняцкий сын, принявший постриг в результате разочарования в светской карьере, как бы самой жизнью будет приведен к решению масштабной культурно-исторической задачи.