Непримиримость. Повесть об Иосифе Варейкисе
Шрифт:
Таким и застал нашего капитана год семнадцатый. Что и говорить, не все русские офицеры одинаково восприняли происходящее. Ну, а Муравьев?
Живым и гибким рассудком, всей своею темпераментной душой он, удивляя многих однополчан, принял революцию не только безболезненно, но даже, можно сказать, с энтузиазмом. Что тут сыграло роль? Подсознательное ли влечение к новым веяниям, осознанное ли упование на открывшиеся возможности проявить себя и выдвинуться в изменившихся обстоятельствах? Пожалуй, и то и другое. Сам Муравьев не утомлял себя чрезмерно подобными вопросами. Не было времени для самоанализа и рассуждений,
Он только успел подумать о том, что, если бы капитан Бонапарт в переломном и решающем для себя тысяча семьсот девяносто третьем году предавался бесплодным переживаниям, сомнениям и колебаниям, он не взял бы Тулона и не был бы тут же произведен в генералы. И более столетия спустя никто, в том числе и капитан Муравьев, не вспоминал бы о Наполеоне-генерале, Наполеоне — первом консуле, Наполеоне-императоре…
Теперь солдаты не столько воевали, сколько митинговали. Капитан Муравьев — всегда с ними. Сегодня капитан, а завтра — кто ведает?.. Революции нуждаются в полководцах и рождают полководцев. А полководец без войска, как известна, пустое место, дырка от бублика. Значит, надо быть заодно с солдатами. Но, разумеется, без панибратства.
— Солдаты! — обращался он к ним. — Вы меня знаете, и я вас знаю. Вы храбро шли на смерть, когда я: вынужден был посылать вас навстречу смерти. Посылать и вести! Да, вы знаете, ваш капитан сам шел вместе с вами и не прятался за ваши спины. А сегодня всем нам засветил пробившийся сквозь мглу порохового дыма яркий луч великого солнца свободы. Наши души переполнены, ищут выхода в горячем, идущем от сердца слове. Никто не имеет права, никто не смеет лишать солдатскую душу голоса. Да здравствует право голоса! Пусть каждый говорит так же смело, как смело шел он в штыковые атаки!
Солдаты говорили. Впервые в истории русской армии говорили вволю, без опаски. Неумело и яростно. И капитан Муравьев не оставался в стороне от разговора.
— Люди от пули гибнут, — гудел неторопливым шмелем сумрачный бородач в потертой папахе. — А кони с голодухи дохнут. На дохлых конях снарядов не подвезешь. А нету подвоза снарядов, то нечем заряжать орудия. Вот отчего молчит артиллерия. И мы, пехота, идем на немца без артиллерии. Идем не на выбритые позиции противника, а на собственную верную погибель. Одно остается — заройся в землю, как крот.
— Не только от немца гибнем, братцы! Вши нас губят, совсем эаели. Не только у коней ребра торчат. Мы вроде тоже жиров не нагуляли. Два фунта хлеба и то не каждый день, и то с соломой…
— А откуда хлебу взяться, ежели сеять его и нечем и некому? Из дому вон пишут, мужиков на селе вовсе не осталось. Три года толчемся здесь, конца-краю не видать…
— По домам пора! Землю поделим да засеем, тогда и хлеб на Руси будет.
— Говорят, в самом Питере и то голодно.
— Кому голодно, а кому и сытно, — заметил изможденный солдат с лицом шинельного цвета. — Толстопузых на нашу шею везде хватает. Была бы шея, а хомут найдется! Я бы всех этих… которые на учетах скрываются да в штабах и канцеляриях… всех бы в окопы загнал, нам на смену. Пускай порастрясли бы жирок-то. Это ихнему брату, может, война нужна, а мы навоевались, будя!
— Ты что же это мелешь, дядя? Разве они, жирняги эти, удержат
— Да хватит стращать нас немцем! — огрызнулся тот. — Свои паразиты хуже всякого немца. Ихняя Россия пущай себе гибнет, а мы свою, новую, построим. И соблюдем. Без них! Не впереди наш враг, а позади, в тылу…
— А ты не большевик ли часом? — вмешался Муравьев, чувствуя, как исподволь поднимается в нем гневный протест против этой явно затянувшийся болтовни.
— Нет, господин капитан, не большевик я. Фронтовик я.
— Фронтовик, говоришь? — Муравьев уперся в солдата загоревшимися глазами, злобно оскалился. — Так и я, между прочим, не тыловая крыса! И я тебе так отвечу на такие речи… Перед лицом собравшихся здесь солдат, боевых моих товарищей… Отвечу! Не знаю, большевик ты или кто там еще. Но дезертир и провокатор, это факт! Расстрелять бы тебя, сукиного сына, за такие речи…
— Полегче, ваше благородие! — предупредил чей-то недобрый голос. — Теперича не царский прижим.
— Что-о?! — Муравьев вскинул подбородок, Но тут же почуял, что надо иначе. Как в бою: делай не то, чего ждет от тебя противник. Солдаты возбуждены до крайности, они ждут от него привычного офицерского окрика — и тогда… Нет, их надо ошарашить чем-нибудь этаким…
И он ошарашил. Внезапной снисходительной усмекой. Негромким, почти ласковым голосом:
— Во-первых, никакое я не благородие. И никакой не господин. А просто гражданин. Или товарищ, как кому больше нравится. Эх, братцы, не привыкнем никак!.. А во-вторых, посудите сами. Толковали вы тут верно, насчет всяких безобразий. Ведь я, братцы, отчего взвился? Что мое душу взбаламутило? Заявление, будто враг — не перед нами. Но скажите на милость, разве германцы увели свои войска? Ушли с наших исконных земель? Но стреляют больше в нас, а? Разве они скинули своего Вильгельма, как мы — Николая?
Солдаты притихли растерянно, внимали непривычным речам. Муравьев же, тотчас приметив перелом и ощущая знакомый сладкий вкус успеха, продолжал все горячей и громче:
— А знаете ли вы, братцы, что кайзер Вильгельм Второй — мать его так и этак! — еще в пятом году помогал Николаю Кровавому удушить первую русскую революцию? Что ж, давайте покинем наши позиции? Завтра же! Откроем фронт и — кто куда, по домам, к бабам на печки? Откроем фронт, откроем дорогу немецким дивизиям, дадим Вильгельму возможность удушить и потопить в морях крови новую русскую революцию? Что? Думаете, он не посадит нам на шею ничтожного Николашку с его немецкой супругой? Здесь один из вас верно сказал, что была бы шея, а хомут найдется… И насчет царского режима было тут сказано. Так вы снова желаете его, так, что ли? Этого желаете вы? Что молчите? Язычок проглотили? Хотите пособничать Вильгельму и Николаю? Отвечайте!
— Да что вы, госпо… гражданин капитан? Да кто из вас такое говорит?
— Кто? — Муравьев вытянул руку в сторону давешнего солдата с серым, как шинель, лицом. — Вот этот! Большевик он или меньшевик, шпион немецкий или просто дурак, сами разберетесь, без меня. А я говорю, как думаю. Свобода слова — она для всех. И если вам отныне дозволено свободно высказываться от всей души и чистого сердца, то отчего же мне нельзя?
Некоторые засмеялись, отзываясь на последние слова. Шутник капитан! Но кто-то возразил, упрямо и без робости: