Непристойная страсть
Шрифт:
– Но что же это может быть?
– Не знаю. У меня есть некоторые смутные предположения, но пока что никаких фактов.
Фэйт потушила сигарету, поднялась и подошла к дочери, чтобы поцеловать ее.
– Спокойной ночи, дорогая. Так хорошо, что ты дома. Мы страшно волновались, когда не знали, где ты, как близко ты находишься от передовой. По сравнению с этим психиатрическая лечебница кажется тепленьким местечком.
Она вышла из комнаты Онор и пошла к себе, безжалостно дернула за шнур лампы и осветила спящее лицо мужа. Он поморщился, что-то проворчал и повернулся на другой бок. Не выключая свет, Фэйт забралась в постель и, перегнувшись через плечо Чарли, слегка пошлепала его по щеке, а другой рукой принялась его трясти.
– Чарли,
Он сел, пытаясь открыть глаза, зевая и проводя пальцами по голове.
– Ну что такое? – спросил он без всякого раздражения. Он слишком хорошо знал Фэйт и понимал, что она не станет его будить просто ради удовольствия.
– Онор, – сказала она, и лицо ее горестно сморщилось. – Чарли, Чарли, я даже представить себе не могла, пока не поговорила с ней сейчас у нее в комнате.
– Что представить?
В голосе его уже не чувствовалось никакой дремоты.
Но Фэйт не могла даже говорить, боль и страх переполняли ее. Она заплакала мучительно и горько.
– Онор ушла и больше никогда не вернется, – наконец выговорила она.
Чарли выпрямился.
– Ушла? Куда?
– Я не о теле говорю. Она по-прежнему в своей комнате. Прости, я не хотела испугать тебя. Я о душе ее говорю. Что бы там ни было, она уходит и уходит навсегда. Боже мой, Чарли, мы такие младенцы по сравнению с ней! Это хуже, чем если бы она стала монахиней. По крайней мере, если твоя дочь – монахиня, ты хотя бы можешь быть уверен, что она в безопасности – тяготы мира не коснутся ее головы. Но душа Онор вся покрыта шрамами, которые мир оставил на ней. Но она больше всего мира. Я не знаю, о чем я говорю, все это неправильно, но ты должен сам поговорить с ней, посмотреть на нее, и тогда ты поймешь, что я хочу сказать. Я принялась пить и курить, но Онор, по-моему, взялась нести на своих плечах бремя страданий всего мира, и это невозможно вынести, Чарли. Зачем это надо, чтобы наши дети так страдали?
– Это война, – сказал Чарли Лэнгтри. – Мы не должны были отпускать ее.
– Она не спрашивала у нас разрешения, Чарли. Зачем? Ей ведь было двадцать пять, когда она ушла. Взрослая женщина, я тогда думала, достаточно взрослая, чтобы перенести все трудности. Да, Чарли, да, это война.
Глава 2
Итак, сестра Лэнгтри сняла косынку, надела шапочку и превратилась в сиделку Лэнгтри в психиатрической лечебнице в Мориссете. Лечебница занимала огромную площадь и состояла из большого количества корпусов, беспорядочно разбросанных на территории во много акров. Вокруг простиралась красивейшая местность: ее границу образовывали озера, а дальше высились горы, покрытые сплошь влажными лесами, простирались плодородные мирные равнины, и совсем неподалеку, у побережья, гулко шумел прибой.
Первое время положение сестры Лэнгтри было довольно сомнительным, поскольку никто в Мориссете еще не слышал, чтобы профессиональная медсестра бросила карьеру и все те возможности, которые перед ней открывались, ради того, чтобы стать сиделкой в психиатрической лечебнице. Многие из тех, с кем она училась, были в том же возрасте, что и она, и некоторые даже были в армии во время войны, поскольку такого рода работа привлекала в основном женщин, а не девушек, но все же ее особое положение сильно отличало ее от других. Все знали, что старшая сестра разрешила ей сдавать экзамен на заведующую после двух лет работы вместо трех, все также знали, что старшая сестра не только относилась к ней с уважением, но и высоко ценила ее. По слухам, во время войны сестре Лэнгтри приходилось работать в тяжелейших условиях, за что она была награждена МБИ, но слухи так и остались слухами, поскольку сиделка Лэнгтри никогда не упоминала о том времени, о чем бы ни заходил разговор.
Шесть месяцев потребовалось, чтобы все наконец убедились, что она
Работа была по-настоящему изнурительной. У них было только две смены: дневная – с шести тридцати утра до шести тридцати вечера – и ночная – в течение вторых двенадцати часов. В отделениях было от шестидесяти до ста двадцати больных, никакого внутреннего персонала и только три-четыре сиделки, включая заведующую. Каждого больного полагалось купать каждый день, хотя в большинстве отделений на всех больных была только одна ванна и один душ. Все мероприятия по уборке палат, от мытья стен, осветительной арматуры и до натирки полов, входили в обязанности сиделок. Горячая вода подавалась в отделения из паровой котельной, и за углем должны были следить все те же сиделки.
Они заботились о состоянии одежды больных, в том числе о стирке и штопке. Еду, правда, готовили в общей кухне, но по отделениям ее разносили в больших баках, а уж разогревать, делить на порции, резать на нужное количество кусков и прочее было делом сиделок, которым к тому же часто приходилось готовить десерт и крошить овощи прямо в отделении. Все тарелки, ножи, вилки и ложки, кастрюли, сковородки – все это мыли тоже в отделении. Тем больным, которые нуждались в особой диете, питание также готовили сиделки прямо в отделении, поскольку здесь не существовало ни диетической кухни, ни диетологов.
Естественно, как бы много и долго они ни были готовы трудиться, все равно справиться со всей работой без дополнительной помощи, имея как минимум шестьдесят, а то и вдвое больше больных, трем-четырем сиделкам было совершенно невозможно. Поэтому, как и на Базе номер пятнадцать, больные здесь во всем принимали участие. Работа ценилась очень высоко, и первое, о чем узнавала новоприбывшая сиделка, было правило никогда не вмешиваться в процесс ее выполнения. Когда происходили столкновения, то обычно они были связаны с тем, что один больной отнимал работу у другого или же не давал ее выполнять. Порученная работа всегда выполнялась очень хорошо, а среди больных существовала строгая иерархия, место в которой зависело от полезности больного и степени его честолюбия. Так что полы всегда блестели как зеркало, в палатах невозможно было увидеть и пятнышка, ванные и кухонные принадлежности сверкали.
В противоположность общепринятому мнению о лечебницах для душевнобольных, в Мориссете царила атмосфера любви. Делалось все возможное, чтобы создать здесь домашнюю обстановку, и подавляющее большинство сиделок очень заботились о своих больных. Персонал здесь был частью одной общности, наряду с больными. Были здесь и семьи – матери, отцы и дети, все они жили и работали или чем-то занимались в Мориссете, так что для многих сиделок лечебница была домом и значила то же, что значит для человека собственный дом.