Несусветный эскадрон
Шрифт:
Открылись любимые глаза – ясные, синие.
– Паризьена! – сказал Сергей и слабо улыбнулся. – Ты уж прости меня, дурака… не выдержал, сорвался…
Я опустилась рядом с ним на колени.
– А я ждал тебя, Паризьена… даже звал тебя… экое дурачество!.. Ну, стало быть, простимся, Паризьена. Ты не изменилась, ты все та же, что в курляндских лесах. А я вот, видишь…
Побелевшая рука чуть шевельнулась. Я посмотрела на окровавленный ментик, кое-как застегнутый поверх доломана. Очевидно, рука зажимала рану. И только это продлило его жизнь до моего появления. Тут вдруг сила и глупая уверенность снизошли на меня. Уж коли я не опоздала,
– Как ты попал сюда, мой маленький Серж? Клянусь пузом святого Гри, здесь была неплохая заварушка! Кто с кем сцепился? – как можно спокойнее спросила я, как спросила бы Адель Паризьена.
– Дело обычное – из пушек вольность расстреляли, – произнес Сергей странные слова. – Мы ведь тоже хотели, как у вас, в Париже, в восемьдесят девятом, только лучше, правильнее… Чтобы народ в крови не измарать… Мы бы все для него сделали, а сами в сторонку отошли… Вот и полегли…
– Да кто полег-то? – все еще не понимала я.
– Последние, на кого надежда была, – черниговцы.
– Да какие, помилуй, черниговцы?
– Пехотный полк Сержа Муравьева.
– Постой, ты же гусар! Как ты в пехотном полку оказался?
– При-со-е-ди-нил-ся… – с какой-то печальной насмешкой отвечал Сергей. – Может же присоединиться к пехотному полку четверть эскадрона?.. Вот и угодил под Трилесы…
Трилесы!
Дальше он мог не продолжать.
Теперь я знала, что за год на дворе – тысяча восемьсот двадцать шестой. И ночь – с третьего на четвертое января.
Поняла я и к кому присоединился Ахтырского гусарского полка поручик Орловский (как и было предсказано, все еще только армейский поручик). Он увязался за двумя благородными безумцами, решившими непременно пострадать во имя российской свободы. Это были Сергей Муравьев-Апостол и его брат Матвей. Еще двадцать седьмого декабря приехали они к ахтырцам и вызвали на решительный разговор командира, Артамона Муравьева, который приходился им двоюродным братом.
– Апостолы налетели и ускакали, а я кинулся к полковнику – ну как, выступаем? Помилуй, Сергей Петрович, сказал Муравьев, куда выступаем, зачем, для чего? Я ему – не ты ли, Артамон Захарыч, грозился государя истребить? А он мне – мало ли кто чем после шестой бутылки шампанского грозится? Тебе, говорит, саблей помахать охота впереди эскадрона, а мне охота своих людей живыми сохранить! Я за каждого ахтырца перед Господом в ответе. И пошел толковать – и в Петербурге северяне виноваты, что выступили четырнадцатого декабря, нам не сказавшись, и план, который Апостолы на ходу сочинили, есть гибельная авантюра… И отказался поднимать полк! Свежих лошадей – и то Апостолам не дал!.. Паризьена!
– Что, мой маленький Серж?
– Помнишь, как нам все безумные планы удавались?.. Там, в курляндских лесах?.. Когда ты пела Марсельезу? Как фуражиров сдуру разгромили – помнишь?
– Конечно, – отвечала я. И не все ли равно сейчас было, что дурость-то проявил он, наш командир, а расхлебывали все вместе?
– И до чего же сурова выдалась та зима – помнишь? А баталию у Валенгофа? У Дален-Кирхи? А как нас вербовали в этот самый, дай Бог памяти… – Сергей внезапно рассмеялся коротким тихим смешком, – В Курляндский вольный казачий корпус? Как брали Митаву – помнишь? А Мемель? И как стояли в аванпостах на острове Нерунге – помнишь, Паризьена?
– Да, да, конечно… Но ты помолчи, мой маленький Серж, а я
– О чем? – он попытался приподняться и заглянуть мне в лицо таким любимым движением. Не удалось движение, не хватило сил…
– Как забрать тебя отсюда.
– Не надо меня забирать. Я сам, по своей воле здесь оказался. Не трогай меня, мне сейчас хорошо… Я высказал Артамону Захарычу все, что думаю о таких, как он, героях, и поскакал догонять Апостолов. Сколько раз нам с тобой безумные затеи удавались, а? И когда с рижскими лодочниками в разведку ходили, помнишь? Вот я и подумал – надобно рискнуть! За вольность же!.. Помнишь, как ты пела – к оружию, граждане, смыкайтесь в ряды…
А перед моими глазами встало круглое, честное, наивное лицо полковника Артамона, я встретила спокойный взгляд его больших черных глаз. Это было лицо человека, который вызвал проклятия на свою голову от юных и отчаянных друзей, но спас своих ни в чем не повинных ахтырцев. Ведь он мог повести гусар в Любар, поддержать безнадежный бунт, и несколько дней праздновать торжество обреченной свободы, а потом метаться вместе с черниговцами (хотели идти на Москву – оказались в Мотовиловке…) меж городишек, выписав своим путем превеликую восьмерку, и положить ахтырцев вот здесь, на этом самом поле, у Трилес, под пушки генерала Гейсмара…
Он верил, что император поймет и простит юных безумцев.
А Сергей прошел весь этот крестный путь по украинским снегам, весь, до последнего выстрела, потому что в ушах у него звенела моя Марсельеза!..
Я осознала это – и стало мне страшно.
– Погоди, погоди… – торопливо зашептала я. – Успеешь еще умереть, я спасу тебя, твои раны окажутся не смертельными… Попробуй, приподнимись, я обхвачу тебя, не бойся, я сильная…
– Знаю, – усмехнулся Сергей своей стремительной, до боли родной улыбкой. – Только не надо… Пусть все останется, как есть. Для чего тебе меня спасать? Для какой светлой будущности? Одно мне тогда останется – выйти в отставку, залечить раны, жениться на богатой купчихе, сидеть во дворе в халате и кур кормить. Ты этого для меня желаешь, Паризьена? Нет уж, пусть все будет так, как получилось, коли уж не смогли купить кровью вольности!
И он был прав.
– Но, Серж, неужели тебе дороже жизни какая-то вольность, которая, может, и через двести лет не придет? – с тоской воскликнула я, ничего уже не соображая от безнадежности. – Ты же и не отведал этой вольности, и не отведаешь?
– Знать, не судьба…
– Может, в ней и радости никакой не окажется?
– Этого не может быть, – убежденно прошептал он. – Ты же сама обещала… Ты же пела!..
– Пела…
Круг замкнулся.
Тот, кого Адель Паризьена весело звала на смерть во имя свободы, умирал передо мной на окровавленном снегу. И ничего я не могла тут поделать. Это был лучший путь из всех, лежавших перед ним…
Это была единственно достойная его судьба…
Начиная с того жаркого июльского дня, когда я увидела его – в выгоревшем доломане и заломленном зверски набекрень кивере, запыленного, шагом съезжающего с ромашкового косогора на сером коне, когда приняла в распахнутое сердце синий-синий взгляд (и неважно, когда и где это случилось на самом деле), я любила его так, что даже и слов для этой любви не искала, заранее зная, насколько несовершенны слова.
И он, вовсе не идеал и не ангел, а тот еще подарочек, в свой последний миг оказался достоин самой пылкой любви.