Несусветный эскадрон
Шрифт:
– Хватит! Двое детей наплодить успели! А этому – не позволим! – взвизгнула у нее за спиной тощая старуха.
– Пей, пей! – велели ядовитые голоса. – Тебе, Дитя-Зеркало, не в Ригу за спокойной жизнью ездить надо, не детей плодить, а за свободу помирать! Понял?.. Ишь, детей плодить выдумал!
– Не детей плодить, а за свободу помирать… – повторил Мач, не узнавая собственного голоса, покорно отхлебнул раз, другой – и перестал видеть сосредоточенное лицо Качи.
Золотые искры полетели ему в глаза – но пролетели мимо, а жар скатился с тела наземь, ожег ступни и и исчез.
Мач вновь увидел
Он вгляделся – точки горели на чернеющей глыбище большого, выстроенного на пригорке и очень знакомого дома. Справа было поле… слева – тоже поле… он пошел, пошел – и когда дорога сделала поворот, узнал вдруг и деревья на обочине, старые березы, и далекие окна баронской усадьбы.
Парень протер как следует глаза.
Только что он лежал на мешках под солдатской шинелью и слушал пылкие слова. И вдруг – баронская усадьба… Не заснул ли он в объятиях Танюши? Или – не приснилась ли ему Рига со всеми неприятностями?..
Мач склонен был думать, что приснилась именно Рига, потому что корзин, набитых деньгами, наяву не бывает. Но если так – что произошло между его прощанием с эскадроном и прибытием на ночную дорогу? Где его нелегкая носила? Может, он был пьян и брел в беспамятстве? А может, именно ночная дорога ему и снится?
Одним словом, когда его обнаружили вышедшие на добычу цыганята, он плохо соображал, назвал Пичука нечистой силой, отмахивался от него восьмиконечным Крестом наваждения и даже попытался сбежать в кусты. Мальчишка, естественно, подумал, что Мач вдребезги пьян. Цыганята посовещались, отправили гонца за старшими и уселись вокруг Мача охранять его.
Прибежала Адель, как следует встряхнула парня, а когда это не подействовало, обняла, прижала к груди непутевую голову, и запричитала, заворковала, как мать над больным ребеночком. Она знала по опыту, что даже суровому вояке, отрастившему усы по плечи и носящему в себе фунт свинца, хочется иногда похныкать младенчиком в теплую женскую грудь, что же говорить о Маче, кому еще и девятнадцати не исполнилось?
И он наконец позволил отвести себя к кибитке, он даже признал Ешку, он перестал отмахиваться от цыганят и рассказал о странных своих похождениях.
Адель с Ешкой сперва слушали и кивали. До Таниных поцелуев все было вполне правдоподобно. О старухах и Каче парень напрочь забыл. А как он прямо из Риги оказался возле баронской усадьбы – его даже не спрашивали, видя, что толку тут не добиться. Отложили выяснение этого дела на потом.
И не все ли равно, какая нечистая сила притащила Мача обратно, раз он натворил в Риге таких проказ?
– Что же делать? – Адель до того расстроилась, что уж не вопила, не буянила, как обычно, а только вздохнула в растерянности. – Ну и кашу ты заварил… Из-за тебя же теперь такая международная склока начнется! Ведь могли пруссаки с русскими договориться, а из-за тебя, дурака, все разладилось… И что же теперь с Сержем будет?..
– Дурак хуже покойника, – заметил Ешка, с неодобрением поглядев на совсем пришибленного Мача.
– Почему? – не удержалась от вопроса Адель.
– Больше места занимает.
– Да… – согласилась она. – Что же делать-то? Ведь они его в усадьбе
Глава двадцать пятая, о крови и вольности
Комната моя была кубиком света в просторе бескрайней ночи. Ее со всех сторон окружала густая, плотная, осязаемая тьма, в которой никак не могли угомониться бессвязные отзвуки дневных голосов. А во мне зародилась какая-то неопределенная тревога. Собственные строки, что ли, вызвали ее, разбудили в том закоулке души, где я поселила ее и настрого наказала не высовываться?
Еще пять минут назад я думала – нужно только закрыть глаза, и меня тоже обнимет и укачает тьма, пронизанная трепетом дыхания от миллионов сонных и умиротворенных губ. И я, усталая, поплыву в непрочной лодочке своего первого сна сквозь чьи-то чужие сны, появляясь там в неожиданном виде, в нереальных ситуациях, как оно и полагается, а сквозь мой сон тоже потекут лица и слова…
Какое там! Сердце вдруг заколотилось, как после кросса.
Где-то далеко случилось нечто – и повеяло на меня оттуда мгновенным смертным холодом. Похоже, мой беспокойный друг, мой вечный синеглазый мальчик с седыми висками, допросился – наконец-то попал в беду! Но холод пронесся и сгинул, а предчувствие к делу не подошьешь.
Я покосилась на Ингуса – но он, кажется, не догадался… Впрочем, на переменчивом лице путиса обозначился живейший интерес. И огненный шар качнулся слегка в воздухе вверх-вниз, как будто Ингус головой покачал.
– Где он? Что с ним? А главное – с кем он? – спросила я совершенно безнадежно. Он уехал отсюда, уехал из этой сумасшедшей страны навсегда, не стал подлаживаться, а пошел искать по свету, где бы пригодился его талант. Я же осталась здесь. Во-первых, потому, что надеялась выжить… Во-вторых, привычка… В-третьих, он, кажется, особо и не звал…
– Можно поискать, – отозвался путис и даже оживился, веселее заиграл огненными язычками. – И давай поищем! Я даже могу доставить его к тебе…
– И наутро он уйдет отсюда – но это уж будет действительно навсегда. Не станешь же ты всякую ночь притаскивать его ко мне, как блудного барбоса! – вдруг возмутилась я, так бурно, что даже самой стало любопытно, на кого же я сейчас так рассердилась. – Ему нечего здесь делать – понимаешь? Те, кто могли бы оценить его искусство, сами складывают чемоданы. А те, кто остается, ни в каком особом искусстве не нуждаются. Им вполне хватает концертов попсовой музыки. Так что пусть живет долго и счастливо… стой!..
Я не понимала, снаружи ли, или внутри меня самой заныла пронзительная струнка.
– Тревога! – воскликнул путис.
– Тревога! – повторила я. – Уже десять минут как тревога! Что-то с ним стряслось!
– Погоди, – сказал Ингус довольно хмуро. – Слетаю-ка я, разберусь…
И он стал готовиться к полету, плотнее свиваясь в тугой клубок, чтобы распрямиться, как сжатая пружина, и понестись огненной стрелой.
А сердце колотилось, а тревога все острее звенела во мне, и казалось, что она обрела живой голос, только слов было не разобрать.