Нет времени
Шрифт:
Философию можно назвать (не скажу «определить») исследованием, которое само определяет свой предмет и метод. Говоря проще и точнее, философия занимается чем хочет и как хочет.
В этом смысле философия есть единственное «свободное искусство» — поскольку эта свобода не может быть у неё ни отнята, ни делегирована на сторону. Если любые частные науки заняты тем, на что они подписались в заголовке — математика не может отойти от чисел, физика от материи и пространства, грамматика от форм языка — то философия сама устанавливает, что является «философским». При этом в поле её внимания могут попасть и числа, и материя, и грамматика — впрочем, как и выпасть из него. Философия может надолго отвернуться от какой-то части мира,
Поэтому в философии нет и не может быть ничего «установленного». Например, книга, которая когда-то считалась «философской», может перестать быть таковой и перейти в иное ведомство, скажем, естественнонаучное или литературное. Или, наоборот, нечто (не обязательно книга) может каким-то образом «обрести философское значение». Ни одного «собственно философского» текста не существует. «Парменид» или «Критика чистого разума» могут в какой-то момент перестать быть «философски значимыми».
Впрочем, философия может отвернуться и от всего мира вообще, и при этом не перестанет быть философией. Философия не перестаёт быть собой, даже если она ничем не занята — или занята ничем. Хайдеггер в таких случаях говорил об «отыскании, целью которого является само отыскание» (а не что-то заранее намеченное к поиску).
То же самое относится и к методам. Несмотря на постоянно совершаемые (и, добавим от себя, неизбежные и необходимые) попытки предъявить миру некую «подлинно философскую проблематику» и сообразный ей «истинный метод философствования как такового», они обычно только подтверждали эту изначальную данность: философия полностью свободна. Кстати сказать, по-настоящему великие умы из числа систематиков и методологов свидетельствовали об этом сами: Гуссерль недаром говорил Льву Шестову «то, что вы делаете, я тоже считаю философией». Дело обстоит так: философия может воспользоваться каким-нибудь «методом», а может и не воспользоваться им. Причём если уж она намерена методом воспользоваться, совершенно не важно, является ли он философским или нет. Нет ничего предосудительного в том, чтобы обратиться, скажем, к «геометрическому способу» исследования, или выражать философские идеи при помощи интегралов.
С другой стороны, философия может без этого и обойтись. Более того, обойтись она может без всего вообще — включая язык и мышление. Философ может молчать. Философ может даже «не думать» — по крайней мере, в привычном для нас понимании этого слова; многие философы полагали прекращение мышления похвальным. В конце концов, философия не всегда нуждается даже в самой себе, в том, чтобы осознавать себя именно как «философию».
С другой стороны, всякое философское требование, если уж оно стало и стоит, — оно абсолютно необходимо. Временами философия не нуждается вообще ни в чём; временами ей требуется, по известному выражению, «весь интеллектуальный багаж человечества» и даже больше того. То, что ей нужно, она берёт там, где находит — будь то наука, литература, бытовой здравый смысл, откровение, заблуждение, постыдное пристрастие или душевная болезнь. В этом смысле философия совершенно неразборчива — как поэзия или огонь.
Выше мы рассуждали о философии как о действующем начале. Если это рассуждение чуть-чуть продолжить в определённом направлении, у нас возникнет представление о субъекте — скажем, о «Духе» — который, собственно, и философствует лысыми головами мыслителей. Это представление не то чтобы совсем лишено оснований, но недостаточно радикально, чтобы быть верным.
Философия свободна от всего, в том числе и от субъектности. Точнее сказать, философия как исследование, определяющее само себя, может иногда приобретать свойства субъекта и даже становиться им. Философия, в частности, может на какое-то время стать человеком. Я, например, вполне допускаю, что Гегель, — то есть лично Георг Вильгельм Фридрих, 1770–1831, уродливый, насморочный, с табачными крошками на пиджаке, — на самом деле был «Абсолютным Духом».
Подобное можно сказать и
Философ мыслит [248] не по своему хотению, но это не значит, что он пифически оглашает явленное «выцсшей мудростью» откровение. Напротив, это все остальные виды знаний зависят от ретрансляций и посторонних влияний, подвластны предрассудкам, давлению цензуры, ходу звёзд, эманациям эгрегоров и надеждам на получение гранта. Более того, они не могут без этого существовать: все формы мысли нуждаются в посторонней помощи или хотя бы в постороннем вмешательстве. [249] В области мысли «наша воля» всегда оказывается чужой волей, потому что в этой странной сфере наше «я» с его далеко идущими намерениями не работает.
248
Или не мыслит: отказ от мышления тоже может быть философской позицией, в некоторых (исторических и интеллектуальных) ситуациях — единственно уместной и возможной.
249
Пусть даже и виде внешней помехи или препятствия. Так литература или поэзия иной раз нуждаются в цензуре и гонениях.
Философ же мыслит именно что сам только потому что философия мыслит сама. Он делает то, что не требует ничего постороннего.
Есть такое распространённое — и, в общем-то, справедливое — мнение: философия двадцатого века была философией языка. Если совсем честно, философия в двадцатом веке была философией философского языка. Именно он интересовал в первую очередь, а ссылки на «обыденную речь» и всё прочее что-то значили только в плане полемики.
Разумеется, это была критическая, ну очень критическая философия, орудующая молотом и щипцами, а то и раскалённым паяльником.
Если продолжить наши рассуждения о сущности философии как деятельности, то она выглядит как непрерывный суд над самой собой, временами переходящий в расправу. Конечно, так она выглядит с точки зрения внешнего наблюдателя, который видит в её непрерывном самоопределении исключительно и только самоедство. Однако, факт остаётся фактом: почти любая философская система является par excellence критикой других философских систем. Так продолжалось до тех пор, пока критиковать не стали саму философию как занятие, потом её аппарат, потом, наконец, въелись в самую её плоть — язык.
Оперативная работа велась двумя следователями, злым и добрым. Роль злого следователя выполняли неопозитивисты и «лингвистические философы», роль доброго — герменевты разных школ. Одни уличали язык философии в бессмыслице и бессодержательности, другие предлагали в него «вслушаться» и это «вслушивание» сделать основным методом познания. Живые воплощения этих подходов — Витгенштейн и Хайдеггер — стали абсолютными классиками, основателями и создателями. Понятно, что Бибихин, обращавшийся всегда к основателям и создателям, просто не мог пройти мимо них, а остановившись раз — не остаться с ними надолго.