Нет времени
Шрифт:
Когда про Бибихина начали «рассказывать» — то есть он вошёл в круг тех избранных, о коих в интеллигентских кругах ходят не только сплетни, но и лестные былички, а то и льстивые побасёнки, — его обычно выставляли человеком, способным использовать это своё несовпадение с вещами прагматически: например, заниматься своими делами в максимально неблагоприятных обстоятельствах. В армии он-де стоял на боевом посту с учебником латыни, а в крохотной квартирке сооружал огромный крест для могилы Розанова в Черниговском скиту, который там и был установлен в начале девяностых.
Юрий Кублановский написал впоследствии, что крест на той могиле оказался непрочен в пазах и рассохся. Не знаю, тот ли это был крест; что ж, вполне возможно; чем только чёрт не шутит, а в данном случае он пошутил бы именно так. Бибихин, никогда до конца не совпадавщий с миром, — что вещным, что словесным, — не
Первую известность за пределами «узких кругов» — там-то его знали давно, — Бибихин получил после выхода сборничка «Новая технократическая волна на Западе». Это был самый излёт советской цензуры: ещё существовал штамп «для научных библиотек», но остатки тиража можно было купить в обычном магазине, если постараться.
В тот сырой и промозглый весенний день 1988 года я, студент технического вуза и гуманитарий-самоучка, стоял возле дверей магазина «Москва», что на Горьковской (ныне Тверская). Был, кажется, конец марта. У тех же дверей собралась небольшая толпа, состоящая из мелких книжных спекулянтов и их постоянных клиентов. Книжка стоила 2 р. 30 коп. Кто-то уже успел её посмотреть и обнаружить там статейку Ясперса (Ясперс тогда считался ого-го каким перцем). Какая-то тётка в чёрном пальто пересчитывала мелочь в кошельке и пыталась завязать разговор о статье какой-то Нины Андреевой про принципы. Было холодно.
Книжку я купил довольно быстро, успев порадоваться качеству бумаги и печати. Оглавление, правда, не радовало: на одну статейку Ясперса приходилось пять текстов какого-то Хайдеггера, о котором я знал тогда лишь то, что он очень тёмен и непонятен.
Дома, в порядке осмотра добычи, я открыл первый текст — «Что такое метафизика?» и начал его просматривать, заранее настроившись на то, что будет скучно.
«Дальнейшее опускаем за очевидностью». Через два года я был в числе слушателей — то есть вольнослушателей, неуниверского захожего теста — первого бибихинского курса «Язык философии».
Несмотря на всё то, что можно было бы подумать о его происхождении, Владимир Вениаминович был «из простых». Как писала Рената Гальцева,
«его знали как рафинированного интеллигента. А между тем мало кто мог предположить, что вышел он не из очень образованной, многодетной, вечно бедствующей семьи родом из Бежецка Тверской губернии».
В других обстоятельствах его бы, наверное, ждала ломоносовская карьера, но тут не задалось: не имея высокопоставленных родственников или хотя бы связей в среде советской элиты, но и не видя возможности (моральной и проч). идти по какой-нибудь «общественной линии», он наткнулся на средостение, советский хрящ: «таких» не брали на философский факультет МГУ, а других возможностей легально заниматься философией не было. Он ушёл в сторону — стал филологом и переводчиком. До самого последнего времени он проставлял после подписи скромное «кандидат филологических наук». [243] Это смотрелось вызовом: человек с необъятной, пугающей эрудицией, полиглот, переводивший со всех европейских языков и двух классических, он смотрелся в рядах «кандидатов» даже не как белая ворона, а чем-то вроде танка на пешеходной улочке.
243
Кандидатскую диссертацию он защитил в 1977 году, по теме «Семантические потенции языкового знака».
Начинал он с какой-то халтуры — чуть ли не с переводов Гарсиа Лорки, любимого в российской глубинке за «еротизм». Нужно было заполучить, так сказать, билет в гильдию. Потом танк рыкнул мотором и поехал.
Он переводил с латыни средневекового кардинала Николая Кузанского, создателя учения о бесконечном, и нововременца Яна Амоса Коменского, основателя дидактики. С немецкого он переводил творца квантовой механики Вернера Гейзенберга и старого немецкого филолога Вильгельма фон Гумбольдта, основателя общей теории языка. С французского — Антонена Арто, создателя «театра жестокости», с итальянского — Петрарку, творца «нового сладостного стиля», открывателя современной поэзии. Основатели, создатели, закладыватели фундаментов — они интересовали его в первую очередь.
Также он переводил досократиков и Григория Паламу, по поводу перевода «Триад» которого было много всяких разговоров среди богословов и ещё больше среди
Некоторые его переводы были изданы, другие ходили в рукописях в той среде, в которой Бибихин уже к тому времени прописался де факто и де юре — то есть среде тех самых «рафинированных интеллигентов», которая тогда была практически безальтернативной: все те, кто впоследствии разошёлся (а то и разосрался) по вопросам национальным, религиозным и политическим, в ту пору варились, побулькивая, в одной кастрюльке и volens nolens общались друг с другом без чинов, ибо с кем ещё было посудачить о новомодном Деррида или о последнем выпуске «Богословского ежегодника» с переводами из Августина?
Чудовищная работоспособность Бибихина позволила ему найти ещё один обходной путь к легальным философским занятиям: он стал мастером реферативного жанра. Он изготовил огромное количество выжимок из зарубежных книг по линии Института Философии, а, главное, пресловутого ИНИОНа.
ИНИОН — Институт научной информации по общественным наукам — был для советской гуманитарной публики чем-то вроде закрытого цековского спецраспределителя. Это была та самая база, в которой «всё было» — в смысле, там лежали все-все-все западные гуманитарные книжки, включая самые что ни на есть запрещённые. Специально допущенные люди [244] всё это читали, делали обзоры и выжимки, вычленяли идеи и направления. Дальше всё это передавалось либо на какой-то загадочный «верх», в ледяные пространства цековского реферирования, либо вниз, к особой когорте советских гуманитарных специалистов, а именно «разоблачителей буржуазной философии». «Разоблачитель», утвердив свою тему, получал какое-то количество хорошо подобранной (но и дозированной) информации по ней. После чего через положенный срок в печать выходила книжка какого-нибудь непонятного автора, название которой начиналось со слов «Критика буржуазной…» (дальше шло — «буржуазной философии экзистенциализма», «буржуазных концепций философии культуры», «буржуазных теорий политического лидерства», «буржуазной футурологии», «буржуазных теорий молодёжи», «буржуазного национализма» etc). Книжки эти охотно раскупались: в них были обширные цитаты из критикуемого, а также неплохое изложение самих теорий, собственно же «критическая» часть выносилась в хвост книжки и заключалась в констатации того, что Маркс и Ленин были иного мнения о рассматриваемом вопросе. Эту невкусную хвостовинку никто не читал…
244
Шкловский уж точно назвал бы их «пробниками».
Разумеется, были и те, кому доставался вкусный промежуточный продукт — инионовские сборнички «для служебного пользования», с переводами настоящих западных мыслителей и толковыми обзорами, ещё не пожёванными зубами разоблачителей. Возможность тягать эти вкусняшки очень ценилась.
Бибихин вспоминал о работе в ИНИОНе со всё тем же усталым отвращением. Как-то раз после очередной лекции мы с ним ехали мимо здания Института, соблазнительно поблескивающего на солнце. Я по дурости высказался в духе того, что «вот оно где всё, вот где храм-то». Бибихин скосил глаза: «А, это… Там только стёкла красивые».
Отдельной темой пусть пойдёт бибихинское секретарство «при Лосеве».
Алексей Фёдорович Лосев был, как тогда было принято выражаться, «глыбищей». Человек с действительно страшной, сломанной судьбой. Установившееся сейчас официальное житие таково: рождение в глубинке; невероятные способности, темперамент, постоянно тянущий к разным формам суицида; имяславие и тайное монашество, принятое вместе с супругой по наущению и благословению Павла Флоренского (сам-то он был счастливо женат), мучительный девственный брак; революция и советская власть; издание знаменитого «восьмикнижия», начинающегося с «Античного Космоса»; роковая «Диалектика мифа» с выпадами против евреев; закономерно последовавшие за сим лагеря, где он потерял зрение; уничтожение огромной библиотеки и всех рукописей (тёмная, скверная история); возвращение; война; снова уничтожение библиотеки; «История античной эстетики»; ещё один девственный брак — с Азой Алибековной Тахо-Годи; прогрессирующие немощи и подкрадывающееся слабоумие; долгая страшная старость во всё теснее смыкающемся кругу жужжащих жужелиц, употребляющих его в качестве «символического капитала»; жёлтая пятка под одеялом и бредовые интервью журналу «Студенческий меридиан»; «перестройка»; смерть. Где-то в середине этого жуткого, воистину дантовского пути его пересёк Бибихин и прошёл с ним евангельские два поприща.