Неудачный день в тропиках. Повести и рассказы.
Шрифт:
Я забросил удочку, а Лена носилась по берегу и то замирала, прислушиваясь к треньканью кузнечиков, то проворно приседала. Потом быстро подошла ко мне и протянула обеими руками скомканный носовой платок.
— Что? — прошептал я, беспокойно оглядываясь на дрогнувший поплавок.
— На! — В глазах её было удивление — как это я не понимаю! —Поймала! Кузнечика…
Я кивнул на спичечную коробку.
— Туда положи.
Но она даже не шелохнулась.
— Ты что? — Я внимательно взглянул на нее. — Боишься, что ли?
Она
Терпеливо высвобождал я из её шелкового платка каждое насекомое, которое она с гордостью доставляла мне. Когда я засовывал его в коробок, где царапалось и шуршало, в щель нахально вылезали ножки и усики, и мне приходилось осторожно заталкивать их обратно. Лена сосредоточенно следила за моими действиями, но едва я клал коробок — убегала.
Шмаков подобострастно распахнул перед Вологоловым дверь. Мать, поджав под себя ноги, сидела в просторном кресле, курила. Вологолов не сразу заметил её в полумраке.
— Супруга-то ничего? — проговорил он капризно и снисходительно. — Не побеспокоим?
— Ну что вы, совсем наоборот, супруга рада очень!
Он щелкнул выключателем. Вологолов стоял неподвижно и щурился. На нем было пальто из дорогого темно–синего драпа и сверкающие сапоги. Заметив мать, он слегка растерялся.
— Прошу прощения…
Мать глядела на него исподлобья, словно зверёныш. Он приблизился к ней, бережно взял её руку и поцеловал. Мать усмехнулась.
— А это мой сын, — поспешно представил меня Шмаков. — В девятом классе учится.
Я перестал крутить приемник и сдержанно поклонился— как Мафануил из рассказа «Толстый и тонкий», который мы проходили в это время.
У меня никогда не было по–настоящему — своего дома— меня терпели, как неизбежное приложение к моей матери. На бунт и недовольство я не имел права — только на благодарности. Мать, связав свою жизнь со Шмаковым, пожертвовала собою ради меня — разве я не был обязан ей за это? Перед Шмаковым я тоже был в долгу: он дал мне свою фамилию, свое отчество, шесть лет кормил и одевал меня. Вологолов увез меня в город, в его доме я жил до окончания института…
Отец все подливал Вологолову, а хмелел сам. Вологолов учтиво, но настойчиво уговаривал мать выпить с ними. Мать отрицательно качала головой. Она пощипывала виноград, чудом сохранившийся до этого весеннего месяца и изредка внимательно взглядывала на гостя. Потом вдруг, когда мужчины забыли о ней, подвинула свою рюмку.
— Налейте…
Отец потянулся было к бутылке, но Вологолов опередил его. Мать глядела на его массивную, в рыжих волосах руку, и губы её нехорошо улыбались.
— Ваше здоровье! — Он бережно коснулся стопкой её рюмки и выпил, забыв чокнуться с отцом.
Протянутая рука Шмакова неподвижно повисла в воздухе.
— Ваше здоровье! — глупо повторил он.
Брошенный старик
Мать говорила мало, лишь отвечала — да, нет. Размеренная речь Вологолоза казалась мне в тот первый вечер умной и красивой. Об отце они забыли, и тот тихо напивался себе, пока вдруг не встал и не начал читать, пошатываясь, монолог об умирающем лебеде.
Вологолов вопросительно взглянул на мать. Она с неудовольствием шевельнула бровями — она считала себя свободной от Шмакова. Вологолов понял это. Он слегка наклонился к ней — так, чтобы выкрики Шмакова не заглушали его слов.
— У вас красивые брови…
Мать посмотрела на его лоб, боксёрский ёжик, усмехнулась и ничего не сказала.
— И плачет он, маленький лебедь, совсем умирающий, — простонал отец и захлюпал носом.
Вологолов хотел что-то сказать, но поглядел на меня и промолчал. В глазах подростка, которому нравилась сдержанность, этот новый человек сильно выигрывал рядом с разнузданным хозяином дома.
Дом Вологолова, в котором я прожил шесть лет — десятый класс и пять лет учебы в институте — был полной противоположностью нашего алмазовского дома. Все в нем покоилось строго на своих местах, — все сверкало, жизнь без отклонений текла по раз заведённому порядку, но странно — порой это злило меня, хотя и чистота и порядок были для меня необходимостью.
Уехать Вологолов собирался утром, но, вернувшись из школы, я застал его у нас. Мать была в том редкохМ для нее приподнятохМ настроении, которое я очень любил в ней. Она не сразу заметила меня. Они сидели. Наклонившись, она весело рассказывала что-то. Распущенные черные волосы её колыхались, глаза и влажные губы блестели. Вологолов глядел на нее с восхищением.
Увидев меня, мать осеклась на полуслове. Медленно отодвинула с лица волосы. Вологолов повернулся ко мне всем корпусом и тоже смотрел на меня. Его широкое лицо было густо усыпано чуть различимыми рыжими крапинками — накануне при электрическом свете я не заметил их.
Я вытащил ерша. Лена была тут как тут. Увидев, как от моего прикосновения щетинится на радужной спине колючий плавник, она, выждав, провела мизинцем по чешуйчатому боку рыбы. Плавник не шевельнулся. Лена подняла на меня глаза.
— Умер…
Но когда я, насадив кузнечика, потрогал серебристое рыбье брюшко, ёрш тотчас грозно вскинул плавник. Меня самого удивила эта его разборчивость, а Лена, почудилось мне, даже обиделась — на ерша ли, на меня ли, на нас обоих. Она гордо выпрямилась и не смотрела на ерша даже тогда, когда он, отлежавшись, коротко и отчаянно бился в траве.
Небрежно попросила она поудить немного. Я хотел наживить для нее, но она заявила, что все сделает сама.
— Но ведь ты боишься их, — сказал я. — И потом, это жестокая процедура.