Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
Немного погодя я еще раз позвонил ей. Она сказала, что из родильного дома ее выпишут, только если я дам подписку, что ответственность за жизнь матери и ребенка беру на себя.
Я согласился.
15-го вечером я наскоро, как попало, упаковал то, что считал необходимым взять с собой, среди прочего – несколько особенно любимых книг.
16-го проснулся рано.
Голос диктора сорвал меня с кровати. В сознании, в памяти осталось только вот это: положение на фронте ухудшилось.
Диктор делает особенно сильное ударение на последнем слове.
…Я все-таки пошел в редакцию.
От вида московских улиц у меня перед глазами завертелись багровые круги.
По
А по тротуарам гуляющей походкой идет простонародье, весело переговаривающееся и поглядывающее на безмолвную толпу.
Я толкнулся на станцию метро «Маяковская» – заперто. Попер пешком до Кузнецкого моста.
Прихожу в редакцию. Кроме буфетчицы, поперек себя толще, Матрены Денисовны и сторожа – ни одной души. На столах – папки, вороха бумаг… Ничего не понимаю… Пробую дозвониться до Гослитиздата – ни один телефон не отвечает. Зато часто звонят по разным телефонам в редакцию: не сегодня ли эвакуация, а если сегодня, то где и когда сбор. Я – в положении камер-лакея Федора из «Дней Турбиных».
Снова – звонок:
– Коля?
– Лена? Какими судьбами?
Это моя приятельница – корректор Гослитиздата. Вчера мы с ней расставались, думая, что навсегда. Ее посылали рыть окопы под Москвой. Только от отчаяния можно было отправлять таких кисейных барышень, как она, отроду не державших лопаты в руках, на рытье окопов. Она знала, что сегодня я должен упаковывать редакционные вещи, и позвонила в редакцию.
– Нас распустили по домам.
Входят с растерянными лицами внештатные переводчицы на французский язык, сотрудничавшие в журнале «Litterature Internationale» Макотинская и Амром, которых обещала взять с собой в эшелон ответственный редактор этого журнала Стасова. Поняв, что их бросили, они сейчас же ушли, расцеловавшись со мной, хотя мы были едва знакомы.
Неожиданно появился с рюкзаком за плечами заместитель председателя Иностранной комиссии Союза писателей Михаил Яковлевич Аплетин, по долгу службы, а равно и по склонности своей натуры связанный с НКВД.
Я спросил его:
– Михаил Яковлевич! Что же это значит?
– Дела плохи…
– А как же с нашей эвакуацией?
– Эшелон с Гослитиздатом ушел ночью.
Он порылся у себя в столе, что-то сунул в карман, двинулся к выходу, вдруг обернулся к подошедшему позднее меня одному внештатному сотруднику журнала, к Матрене Денисовне, к сторожу и ко мне, стал в позитуру и, помахав рукой, голосом провинциального трагика произнес:
– До свидания, товарищи! Мы еще вернемся!..
Никто ему не ответил.
…Реэвакуировавшись» Аплетин при уличных встречах не смотрел в мою сторону.
…Я позвонил жене, постарался в юмористических тонах изобразить происшедшее. Значит, мол, эвакуироваться нам не судьба. Я пообещал завтра как можно раньше зайти за ней и новорожденной дочерью.
Итак, руководители учреждений, коммунисты бежали ночью. А нас предали. Редакции журналов «Интернациональная литература» на русском, французском, немецком и английском языках, равно как и Иностранная комиссия Союза писателей, засекречивали чуть что не вчерашний номер «Правды». Все наши «личные дела» были спрятаны за семью замками. А теперь эти «личные дела» с нашими адресами и телефонами валяются на столах. Пожалуйста,
Мы сожгли все наши личные дела, книжку с адресами и телефонами и разошлись.
Улицы не изменились.
На Неглинной я встретил Левика. Только мы с ним перемолвились двумя словами, громкоговоритель несколько раз прорычал о том, что, – если память мне не изменяет, – в четыре часа дня выступит по радио товарищ Пронин (тогдашний председатель Моссовета).
– Ну, это конец, – решили мы с Левиком. В тот день я, не ощущая усталости, бродил по Москве, заглядывал в магазины. Всюду шли толки о том, что директора таких-то фабрик и заводов, не рассчитавшись с рабочими, хапнули денежки, набили чемоданы барахлом и на казенных машинах драпанули. Рабочие перехватывали их на Ярославском шоссе, по которому они катили, и реквизировали свою зарплату. И теперь я уже слышал другие слова, произносившиеся московским простонародьем; «Будь что будет!» сменилось словосочетанием: «Хуже не будет!»
Я думал иначе:
«Кто знает? Может быть, и хуже. Но советского кошмара уже нет. И потому так легко дышится. Так вольно, как я не дышал ни одного часа с той поры моего детства, когда я стал задыхаться в газовой камере, куда заключили всю Россию предшественники и учителя германских “национал-социалистов”».
…Через год мне признался Сергей Михайлович Бонди, что он тоже 16 октября 1941 года ходил весь день по Москве и с точно такими же мыслями.
…На Большой Садовой, по правую руку, если идти по направлению к Кудринской площади, стоят однотипные, предвоенной стройки дома, в те времена населенные лицами более или менее высокопоставленными, преимущественно наркомвнудельцами. Возвращаясь домой, – я жил в доме за нынешней гостиницей «Пекин», – я увидел, что у одного из «наркомвнудельских» домов, ближе к Владимиро-Долгоруковской улице (она же «Живодерка», она же улица Красина), теснясь, вскарабкиваются с вещами на грузовик наркомвнудельцы в форме. Пыталась влезть и женщина, вернее всего – жена одного из их сослуживцев, находившегося почему-либо в отлучке. Ее не пускали – она проявляла отчаянную настойчивость. Один из наркомвнудельцев пнул ее ногой. Грузовик тронулся…
Пронин выступил по радио, но, сколько помню, не в указанный час и не на всеми ожидавшуюся тему. Кажется, он молол что-то о поддержании порядка и о снабжении.
На следующее утро я поспешил на Большую Молчановку за женой и ребенком – боялся, что могут нас отрезать уличные бои.
На Арбатской площади я услышал по радио выступление секретаря Московского комитета партии Щербакова – более пространное, нежели выступление Пронина, и несколько более вразумительное. Можно было предположить, что у немцев что-то застопорилось и что Москву если и сдадут, то, во всяком случае, не сегодня.
Сидеть дома и плевать в потолок мне было невтерпёж. На другой день я пошел в Союз писателей, на Поварскую. Фадеев еще до всеобщего драпа оставил Союз на критика Кирпотина. Кирпотин удрал в ночь с 15-го на 16-е. По коридору слоняются не эвакуировавшиеся летом писатели, пытаются узнать, нет ли хоть какой-нибудь возможности эвакуироваться.
Наконец бразды правления добровольно принял на себя драматург Анатолий Глебов. Своей подтянутостью, деловитостью он напоминал военкома времен гражданской войны. Сходство довершала его тужурка.