Неверная. Костры Афганистана
Шрифт:
Сидя неподалеку от матери, я видел, каких усилий Шир Ахмаду стоило сдерживать себя, чтобы не смотреть все время в ее сторону.
Что же до нее, она была холодна и после первого приветствия словно перестала замечать его присутствие в комнате. Но спину все же держала прямей, чем обычно, и смеяться с остальными женщинами перестала. А когда Исмераи и Хаджи Хан начали читать стихи, щеки у нее слегка порозовели.
Наша любовь к стихам – одна из самых удивительных особенностей афганцев. Мужчины не задумываясь выстрелят друг в друга; отцы продадут дочерей за ведро гравия; и каждый, дай
Одним из самых прославленных пуштунских поэтов был Рахман Баба, известный еще как Соловей Афганистана. Он знаменит и почитаем, как никакой другой афганец, и, хотя умер больше трехсот лет назад, люди по-прежнему его помнят, совершают церемонии в его честь, и в каждой школе висит на стене, по меньшей мере, одно его стихотворение. Легенда гласит, что он писал свои стихи на песке у реки Бара, отчего его любят еще сильнее – ведь он был беден, как мы.
Я же думаю, что афганцы потому так обожают поэзию, что она позволяет им верить в любовь и в ее силу все изменять – как превратила она слезы Джорджии в улыбку, а кровь Шир Ахмада в воду.
Недавно нам в школе задали выучить стихотворение, и мы со Спанди поразмышляли над ним некоторое время, но, сколько ни старались найти причину полюбить поэзию так сильно, как любят ее наши знакомые взрослые мужчины, пришли все же к выводу, что стихи – чушь, и пишут их гомики. А гомиков мы терпеть не могли. Как и стихи, особенно написанные гомиками.
Исмераи и Хаджи Хан, однако, которые для сильных мужчин знали просто кошмарное количество гомиковых стихов, чуть не довели всех женщин до обморока, когда посреди рождественской вечеринки взялись их читать, – а среди женщин на пушту говорила только моя мать. Такова уж магия нашего языка – читай стихи хоть о дохлой кошке, а звучат они как объяснение в любви.
Правда, иностранцы еще и выпивали, что, вероятно, поспособствовало, и подогреты были подарками, которые вручил им Хаджи Хан – после того, как все облизали пальцы дочиста от жира Афганской Жареной Курицы.
Джеймсу досталась бутылка виски, которую журналист баюкал с тех пор в руках; Мэй рассталась со своим одеялом и была теперь в темно-голубом бархатном наряде куши, а Джорджия блистала золотой цепочкой на шее и кольцом в виде цветка на пальце.
Что удивительно – ведь праздник был не наш, – Хаджи Хан не забыл и о мусульманах, живших в доме.
Он подарил моей матери чудесный красный ковер, новые ботинки Шир Ахмаду и Абдулу и вручил по конверту с деньгами Джамиле, Спанди и мне, и это было просто ужасно, потому что, пока взрослые расслабленно любовались друг другом, конверты прожигали в наших карманах дыры, и все чего нам хотелось – это убежать и посмотреть, сколько же там денег.
Вечеринка завершилась, когда часы пробили десять, – Мэй помчалась в ванную тошнить, Джеймс упал на лестнице и уснул, а Джорджия, Спанди и Джамиля ушли с Исмераи и Хаджи Ханом.
Мать накрыла громко
В конверте оказалось их сто, десятидолларовыми купюрами, – больше, чем зарабатывают в месяц полицейские! И хотя спать я отправился так и не уяснив себе тонкостей взаимоотношения иностранцев с их Иисусом, я горячо вознадеялся, что в следующий его день рождения мы вновь окажемся с ними в одном доме.
Лежа в постели, я долго перебирал в памяти этот день со всеми его сюрпризами – день, когда богачи воссели с бедняками, безбожники с верующими, иностранцы с афганцами, мужчины с женщинами и дети со взрослыми. Словно мир был совершенен, и люди в нем не душили друг друга правилами, законами и страхом.
Так ли уж сильно мы отличаемся на самом деле? Когда мальчику дарят велосипед, он счастлив, кем бы ни был – мусульманином, христианином или евреем. И если ты кого-то действительно любишь, все равно, афганец он или англичанин.
Но жизнь – штука непростая, и, как внезапно является счастье, озаряющее твой день, так всего на шаг отстает от него печаль… На следующий после Рождества день моя мать отправилась навестить сестру, и тетя моя отплатила ей за доброту попытавшись ее убить.
7
В спальне стояла непроглядная тьма, когда я услышал грохот в ванной комнате.
Я напряг слух, пытаясь понять, что это было, но все затихло. И все же я почуял что-то неладное, выбрался из-под теплого одеяла, сунул ноги в пластиковые шлепанцы и вышел из комнаты.
Остановившись перед дверью ванной, я услышал, что там кого-то тошнит, и тошнит сильно, и этот кто-то плачет и стонет.
– Мама? – Я постучал в дверь. – Мама! Это я, Фавад.
Судя по звукам, донесшимся оттуда, мать попыталась подняться на ноги, но ничего не вышло, и она со стоном упала.
– Мама! – я повернул ручку. Дверь приоткрылась – ровно настолько, чтобы я смог увидеть ее, скорчившуюся над дырой уборной, держась за живот. Платье на ней было перепачкано, и в нос мне ударило зловоние блевотины и поноса.
– Нет, Фавад! – еле выговорила она, и я тут же закрыл дверь, испуганный ужасным звуком ее голоса, не зная, что делать – спасать ее или, как положено сыну, защищать ее честь.
– Пойду за помощью! – крикнул я и побежал в большой дом, за Джорджией.
Я ворвался к Джорджии без стука и стащил с нее одеяло.
– Пожалуйста, пожалуйста, – взмолился я, – вставай! Мама…
Я почти кричал, и Джорджия тут же вскочила. В два прыжка добралась до двери в ванную, сдернула с крючка халат и натянула на себя.
– Что случилось? Что с мамой? – спросила она, хватая меня за руку и выбегая из комнаты.
– Не знаю, но ее сильно тошнит. О, Джорджия, кажется, она умирает!
Я заплакал. Не хотел, но не смог удержаться, потому что это было страшно, очень страшно, по-настоящему – видеть свою мать лежащей на полу, ее милое лицо, сделавшееся белым, ее одежду в грязи и мерзости. Я не мог ее потерять, только не это, я так ее любил, и, кроме нее, у меня ничего не было в этом мире…