Невероятные похождения Алексиса Зорбаса (Я, грек Зорба) (др. перевод)
Шрифт:
Дверь открылась, вошел почтенный Анагностис. Осторожно ступая и держа шапку в руке, он подошел к больной, наклонился и покаялся:
– Прости меня, мадама, а тебя пусть Бог простит. Если я когда сказал тяжкое слово, мы ведь люди, прости меня!
Но мадам лежала теперь спокойно, погруженная в несказанное блаженство и не слышала почтенного Анагностиса. Все ее мучения кончились – тяготы, старость, бедность, унижения, скорбные вечера, когда она одиноко сидела у порога и вязала крестьянские носки, словно неприметная порядочная женщина. Она, парижанка, кокетка, стрелявшая глазками
Утихомирившееся море, пенные волны, пляшут плавучие железные крепости, и самые разные флаги колышутся на флагштоках. Жарят душистых перепелов, жарят барабульки на гриле, подают в граненом хрустале охлажденные фрукты, и взмывает пробка из шампанского к железному потолку броненосца.
Черные, каштановые, седые, светло-русые бороды, ароматы четырех родов – одеколон, фиалка, мускус, пачули, – закрывается дверь железной каюты, падают тяжелые гардины, вспыхивает электричество… Мадам Ортанс закрывает глаза. Вся ее обильная ласками, обильная страданиями жизнь – ах, боже мой! – пролетела всего за какую-то секунду…
Она пересаживается с колен на колени, обнимает шитые золотом кителя, запускает пальцы в густые надушенные бороды. Как их звали, она уже не помнит, ни она, ни попугай. Она помнит только Канаваро, потому что он был самым щедрым и потому что только его имя и научился произносить попугай, а все другие имена были запутанными и трудными и потому забылись…
Мадам Ортанс глубоко вздохнула и крепко, страстно обняла распятого Христа.
– Канаваро… Канаварчик мой… – бормотала она в бреду, прижимая распятие к дряблой потной груди.
– Начинает уже дух испускать, – прошептала тетя Леньо. – Увидела своего ангела и перепугалась. Снимем платки и подойдем ближе.
– Ты что, Бога не боишься? – сказала госпожа Маламатенья. – Живую ее оплакивать будем, что ли?
– Эх, госпожа Маламатенья, – глухо прорычала тетя Леньо, – тебе и дела нет до сундуков и одежды, да добра, что в лавке, да кур и кроликов во дворе! Сидишь себе да ждешь, пока она помрет! А тут – кто успел, тот и молодец!
Сказав так, плакальщица стремительно поднялась, а другая сердито последовала за ней. Обе они развязали свои черные платки, распустили скудные седые волосы и вцепились пальцами в края кровати. Сигнал подала тетя Леньо, завопив повергающим в ужас тонким голосом:
– И-и-и-и-и!
Зорбас вскочил, схватил обеих старух за волосы и отшвырнул прочь.
– Молчать, грязное воронье! – закричал он. – Жива она еще, чтоб вас дьявол побрал!
– Старый болван! – прорычала госпожа Маламатенья, снова завязывая платок. – Какой дьявол принес сюда этого приблудного мерзавца!
Когда многострадальная капитанша мадам Ортанс услышала пронзительный вопль, сладостное видение исчезло, флагманский корабль пошел ко дну, жареные яства, шампанское, надушенные бороды пропали и она снова очутилась при смерти на грязной постели на краю света. Мадам попыталась подняться, словно для того, чтобы уйти, спастись, но рухнула ниц и снова тихо и жалобно заскулила:
– Нэ хочу умэрат! Нэ хочу!
Зорбас склонился
– Молчи, молчи, моя госпожа, – прошептал он. – Это я, Зорбас. Не бойся!
И тут же видение вернулось обратно и, словно огромная морская бабочка, накрыло собой всю кровать. Умирающая схватила руку Зорбаса, медленно протянула свою руку и обняла его за склонившуюся к ней шею. Губы мадам шептали:
– Канаваро мой… О, мой Канаварчик…
Распятие из кости соскользнуло с подушки, упало на пол и разбилось на куски. Во дворе раздался мужской голос:
– Бросай курицу, вода уже закипела!
Зорбас тихо снял руку мадам Ортанс со своей шеи и встал. Он был очень бледен. Тыльной стороной ладони он утер слезы с глаз. Затем Зорбас посмотрел на больную, но ничего не смог разглядеть – он не видел. Он снова вытер глаза и тогда только увидел, что ее распухшие, с дряблой кожей ноги вздрагивают, а рот скривила судорога. Тело содрогнулось раз-другой, простыни соскользнули, и оно явилось взору полуголое, все в поту, распухшее, желтовато-зеленое. Мадам Ортанс взвизгнула тонким голоском, словно курица, которую режут, а затем замерла неподвижно, с широко раскрытыми, перепуганными, остекленевшими глазами.
Попугай спрыгнул на пол клетки, вцепился когтями в прутья и увидел, как Зорбас простирает над его хозяйкой свою ручищу и очень мягко, с невыразимой нежностью закрывает ей глаза…
– Ну-ка, пошевеливайся! Она уже окочурилась! – завопили плакальщицы и ринулись к кровати.
Они завыли в один голос, раскачиваясь взад-вперед, и, стиснув кулаки, стали бить себя в грудь. Так вот, постепенно, благодаря этому однообразному покачиванию старухи приходили в состояние легкого опьянения, отравляя себя прадавними скорбями. Кора, покрывавшая сердце, разорвалась, и зазвучало причитание:
Стелили не тебе постель здесь на земле, на ложе…
Зорбас вышел во двор: слезы душили его, а плакать при женщинах он стыдился. Помню, как-то он сказал мне: «Плакать я не стыжусь, нет. Но только перед мужчинами. Мы, мужчины, одна компания, стыда здесь нет. Но в присутствии женщин мы всегда должны вести себя благородно. Если уж мы станем плакать, что ж тогда остается им, бедняжкам? Вообще конец света настанет».
Покойницу омыли в вине, старуха, обряжающая для погребения, открыла сундук, достала чистую одежду, одела покойницу и окропила ее флаконом одеколона. Из соседних садов слетелись трупные мухи и стали откладывать личинки в ноздрях, в краешках глаз и губ.
Смеркалось. Небо на западе исполнилось нежности, став темно-лиловым, а вверху над ним небольшие раздутые алые облака с золотой каймой медленно проплывали в вечернем свете и непрестанно меняли свои очертания, становясь то кораблями, то лебедями, то фантастическими зверями из поистрепавшегося хлопка и шелка. В просветах огораживающего двор тростника перекатывались вдали морские волны.
Два упитанных ворона прилетели со смоковницы и принялись расхаживать по плитам двора. Зорбас разозлился, схватил камень и прогнал их.