Невероятные похождения Алексиса Зорбаса (Я, грек Зорба) (др. перевод)
Шрифт:
Зорбас медленно поднялся. Лицо его расплылось в улыбке. Протянув ко мне руки, Зорбас сказал:
– Прими мое благословение!
Я лег, закрыл глаза, слушал, как тихо, убаюкивающе дышит море, и покачивался вместе с ним, словно чайка. Так вот, нежно убаюканный, уснул я и увидел сон. Исполинская негритянка сидела на корточках на земле, и казалось, будто она – древний киклопический храм из черного гранита. Я все ходил вокруг нее, пытаясь найти вход, будучи ростом с мизинец на ее ноге, не более. И вот, обойдя уже ее стопу, увидел я вдруг черную дверь, похожую на пещеру. Раздался голос:
– Входи!
И
Проснулся я около полудня. Солнечные лучи скользили через окошко, рассыпались на простынях и ударялись о висевшее на стене зеркальце с такой силой, что, казалось, разбивали его на тысячи осколков.
Я вспомнил виденную во сне исполинскую негритянку, море соблазнительно шептало, я снова закрыл глаза, и показалось мне, будто я счастлив. Ставшее легким, довольное тело было словно зверь, который вышел на охоту, поймал добычу, съел ее, а теперь облизывался, лежа на солнце. Разум тоже был телом и отдыхал, насытившись. Казалось, мучительные вопросы, жестоко терзавшие его, получили самый простой ответ.
Все ликование минувшей ночи устремлялось из глубин моего существа, растекалось, поило и насыщало землю, из которой я был сотворен. Лежа так с закрытыми глазами, я слышал – так мне казалось, – как трещит и расширяется мое тело. Минувшей ночью я впервые столь осязаемо ощутил, что душа – тоже плоть, возможно более подвижная, более прозрачная, более свободная, но тоже плоть. Плоть и эта душа, которую немного клонит ко сну, которая ужасно устала от долгих походов и перегружена тяжким наследием, однако в великие мгновения она пробуждается и вскидывается, встряхивая пять своих щупальцев, словно крылья.
Какая-то тень упала на меня. Я открыл глаза. Зорбас стоял в дверях и довольно смотрел на меня.
– Не нужно просыпаться, хозяин! Не нужно… – тихо сказал он с материнской нежностью. – Сегодня тоже праздник. Спи!
– Я выспался всласть, – сказал я и резко поднялся.
– Сделаю тебе гоголь-моголь, – сказал Зорбас. – Это придает силы.
Я не ответил – побежал на берег, окунулся в море и обсох на солнце. Но в ноздрях, на губах, на кончиках пальцев у меня все еще был неистребимый сладостный запах. Словно мягкий творог. Словно лавровое масло, которым мажут себе волосы критские женщины.
Вчера она срезала охапку цветущих лимонных ветвей, чтобы отнести их сегодня в церковь Христову, в час, когда жители села танцуют на площади у тополей и церковь пуста. Иконостас над ее кроватью был весь в лимонном цвету, среди которого виднелась сердобольная и печальная Богородица.
Зорбас нагнулся и поставил рядом со мной чашку со взбитыми яйцами, положил два больших апельсина и пасхальный кулич. Он прислуживал мне молча и счастливо, словно мать возвратившемуся с войны сыну. Зорбас ласково глянул на меня и сказал:
– Пойду забью несколько столбов.
Я медленно жевал на солнце, погрузившись в глубокое телесное блаженство, словно плывя по освежающему изумрудному морю. Я не позволял разуму лишать тело плотской радости, удерживая ее в определенных границах и претворяя в мысль. Я предоставил телу свободу радоваться, как животное – с ног до головы, и только изредка поглядывал на чудо, которое было в мире вокруг, на чудо, которое было внутри меня, и говорил самозабвенно: «Что это? Как это мир смог обрести такую гармонию с нашими ногами, руками, телом?» А затем я закрывал глаза и молчал.
Вдруг я вскочил, пошел в барак, взял рукопись «Будды» и раскрыл ее. Я находился уже в конце. Лежа под цветущим деревом, Будда поднял руку и велел, чтобы пять элементов, пребывавших вокруг него, – земля, вода, огонь, воздух, дух – распались.
Я больше не нуждался в этом лике моего мучительного волнения, я уже прошел через него, окончил служение Будде, а теперь поднял руку и велел, чтобы Будда распался.
Торопливо, используя всемогущие заклинания – слова, я предавал исчезновению его тело, затем – его душу, затем – его разум. Безжалостно: я спешил.
Я нацарапал последние слова, издал последний крик и начертал толстым красным карандашом мое имя: я закончил.
Взяв толстый шпагат, я туго перевязал рукопись, испытывая странную радость, будто вязал по рукам и ногам грозного врага. Так дикари вяжут дорогих им покойников, чтобы те не могли выйти из могил и стать вампирами.
Прибежала босая девочка в желтой юбочке и с красным яйцом в руке. Девочка остановилась и испуганно посмотрела на меня:
– Ну? – спросил я с улыбкой, подбадривая ее. – Чего тебе нужно?
Девочка глотнула воздуху и сказала, запыхавшись:
– Мадама прислала меня за тобой. Она в постели сидит, бедняга. Тебя зовут Зорбас?
– Хорошо, – сказал я. – Приду.
Я вложил ей в другую ручку еще одно красное яйцо, девочка стиснула его и убежала.
Я встал и отправился в путь. Шум села все нарастал, слышались сладостные звуки критской лиры, праздничные голоса, ружейные выстрелы, мантинады. Когда я подошел к площади, юноши и девушки собрались у покрывшихся листвой тополей и готовились к танцу. Вокруг на каменных выступах сидели и наблюдали за ними, опустив подбородок на посох, старики, а за ними стояли старухи. Посредине сидел прославленный лирник Фануриос с апрельской розой за ухом. Левой рукой он держал критскую лиру, установив ее прямо на колене, а правой быстрыми движениями пробовал смычок с громко звенящими колокольчиками.
– Христос воскрес! – громко сказал я, проходя мимо.
– Воистину воскрес! – раздался радостный гул мужских и женских голосов.
Бросив быстрый взгляд, я увидел юношей в широких враках [54] , туго стянутых поясами на стройных телах. На лоб и на виски им свисала, словно кудри, бахрома головных повязок. Увидел я и девушек с монистом на шее, в вышитых белых платках, которые, потупив взгляд, тайком поглядывали на юношей и желали их.
– Не хочешь к нам, хозяин? – послышались голоса, но я уже прошел мимо.
54
Враки (или врака) – штаны, характерная часть мужской и женской одежды на Крите и в некоторых областях Греции. В частности, на Крите короткая врака в горных районах считалась атрибутом мужества, а длинная и широкая в городских центрах – свидетельством высокого общественного положения и зажиточности.