Невеста Субботы
Шрифт:
А бабочка складывает крылышки.
Похороны тети Иветт проходят в среду, совсем скромно, в кругу знакомых.
Проститься с покойной приезжают Лабуши и еще с десяток семейств, облаченных в глубокий траур, который они, вероятно, снимут послезавтра. Гостиная наполняется всхлипами и торжественными речами, довольно водянистыми, поскольку достоинства Иветт можно превозносить лишь в общих фразах — уж очень была неуживчива.
Олимпия, верная принципам матери, так раздражена, что ведет себя на грани неучтивости. Когда Марсель Дежарден, прижимая руку к сердцу, предлагает донести гроб, Олимпия
Я долго не решаюсь спуститься. С утра меня терзают страхи, какие-то совсем уж детские, что если я наклонюсь над тетей, чтобы запечатлеть на ее лбу последний поцелуй, она распахнет глаза и схватит меня за руку. Или что ее раны закровоточат, обличив меня как убийцу. Хотя я, конечно, ни при чем.
Когда, собравшись с духом, я вхожу в гостиную — новая ворона в стае, тень среди теней, — разговоры моментально стихают. Даже мсье Фурье, тот еще краснобай, вмиг теряет интерес к беседе и вперяет в меня испытующий взгляд. От выжидающего молчания мне делается жутко. Тихо подхожу к гробу, установленному на низком столе, на котором мы не так давно играли в вист. Наклоняюсь и целую воздух над тетиным лбом, стараясь не принюхиваться к запаху, исходящему от тела. Смерть заострила и без того резкие черты, глаза глубоко запали, губы поджаты скорбно и осуждающе. Ко мне вновь возвращаются сомнения. Вдруг это я, пусть даже косвенно, стала ее губительницей? Может ли забвение послужить мне оправданием?
В растерянности я оборачиваюсь, и на лицах гостей читаю то же осуждение, что застыло на лице покойницы. Все напряжены. Хватит одного возгласа «Убийца!», чтобы они кинулись на меня и тычками погнали в тюрьму. Джулиан, спохватившись, делает шаг вперед, Дезире протягивает ко мне руку, держа в другой поднос с печеньем, но Мари опережает их обоих. Черные бархатные гардины на окнах и креповые завесы на зеркалах приглушают ее голосок, но звучит он отчетливо.
— Дамы и господа! — восклицает она. — Или, лучше, братья и сестры, ибо мы едины пред ликом Божьим! Maman приютила Флоранс и Дезире Фариваль, дала им стол и кров и уж верно не хотела бы, чтобы вы встречали одну из ее племянниц косыми взглядами. Пусть это тяжкое испытание — следствие, суд — укрепит Флоранс на стезе добродетели и послужит ей во спасение. От себя же хочу добавить, что и впредь готова оказывать кузине всяческое покровительство. А в знак моей неизменной любви я преподношу ей этот дар. Носи его, милая Флоранс.
По рядам гостей прокатывается шепоток. На открытой ладони Мари держит брошь. Ваза из черной и красной мозаики и рубиновые цветы. Любимое украшение тети Иветт. Первой дар речи обретает Олимпия:
— Мари, не вздумай разбрасываться…
— Вздумаю, — огрызается сестра. — Эту брошь мама обещала оставить мне. Я могу дарить ее кому пожелаю.
— Но как же траур…
— Это не побрякушка, а знак любви. Не вижу причин, почему его нельзя носить с траурным
Я мешкаю. В прошлый раз те же самые слова не принесли мне ничего, кроме неприятностей. Улыбка кузины лучится милосердием, но я обожглась на молоке и во всем подозреваю подвох. Если приму дар, гости посчитают, что я убила тетю ради драгоценностей. А если откажусь, решат, что совесть нечиста. Инстинкт повиновения одерживает победу над осторожностью, и я подхожу к Мари, которую распирает от человеколюбия.
Послушно наклоняюсь, чтобы ей проще было приколоть брошку… и громко вскрикиваю. А гости вместе со мной.
— Прости, кузина! — смущается Мари. — Надеюсь, я тебя не больно уколола?
— Нет, что ты. И спасибо… за подарок.
Терпела я боль и похуже, чем от булавки, вогнанной в грудь. А пятно крови, которое, как я чувствую, уже расплывается по корсажу, будет незаметно на черном бомбазине. Никто, кроме меня, не узнает, что оно там.
После Джулиан бережно берет меня под руку и все вместе мы едем на кладбище Хайгейт, где в склепе из белого камня находит последний приют уроженка Луизианы Иветт Ланжерон.
События следующих дней окончательно расшатывают мой взгляд на мироустройство, и разум мой переполняется подозрениями столь же нелепыми, сколь чудовищными. На первых порах мне казалось, что в семействе Ланжерон царит тишь, гладь да божья благодать. Пикировки за столом не в счет, если дело не доходит до оплеух. Идиллия, да и только. Теперь же, став свидетелем двух странных эпизодов, я не могу быть уверенной ни в чем, кроме одного — я не убивала Иветт. Зато у меня есть свои догадки относительно того, кто же обагрил руки ее кровью.
Но обо всем по порядку!
Однажды утром меня настигает Олимпия. Входит по-хозяйски, без стука, что, впрочем, неудивительно: комната, которую я считаю спальней, остается для нее детской, где в свое время она гоняла обруч и устраивала чаепитие куклам. Входить в свои владения кузина может тогда, когда считает нужным, и так, как ей вздумается. Вместо приветствия она снимает с вешалки плащ на котиковом меху и швыряет мне.
— Собирайся. Поедем в банк.
— Какой еще банк? — спрашиваю я, откладывая альбом для рисования.
— Банк Сити, что на Олд Бонд-стрит. Там держала счет maman. Хочу узнать, сколько у нее на счету и откуда денежки капают. — Лицо кузины прорезает усмешка, будто трещина на высохшем иле. — Раньше, бывало, спросишь ее, что у нас с деньгами да как, так она вызверится, точно я лишний кусок ростбифа на тарелку плюхнула. Теперь-то другие времена настали. За деньгами нужен догляд, не всем же разбазаривать добро.
Взор ее полыхает так, что рубиновая брошь готова раскалиться. Еще немного, и золотая изнанка прожжет несколько слоев ткани и вплавится мне в грудь.
— А я-то тебе на что? В качестве компаньонки?
— Бери выше. Или ты забыла, что за тобой и Дезире числится должок? Я все перерыла, но маминых гроссбухов не нашла. Вообще никаких записей не осталось. Все забрал с собой тот, кто… — Олимпия умолкает, прокручивая на запястье гагатовый браслет, но так и не находит нужного эвфемизма, — кто ее убил. Ладно, может, в банке что-нибудь прояснится.
Если бы! На все расспросы письмоводитель разводит руками. Десять лет тому назад мсье Ланжерон положил на счет крупную сумму, но она успела истаять, потому как мадам Ланжерон жила на широкую ногу.