Невеста Субботы
Шрифт:
В груди у меня противно холодеет. Неужели письмо попало к ней в руки? Но как? А, впрочем, какая разница… Если Олимпия узнала нашу тайну, завтра же об этом растрезвонят во всех газетах, ибо смотрит кузина так, словно прикидывает, как бы побольнее уколоть. Черт меня дернул пойти в уборную!
— Не тебе судить мою сестру, — устало говорю я и поворачиваюсь к двери. В спину мне свинцовым шариком ударяет крик:
— Это Дезире разрисовала доску в детской!
Эхо отражается от мраморных плит на полу, от зеркал и плафонов из матового стекла. «Дезире, Дезире, Дезире!»
— Помнишь, после суаре ты допытывалась, кто нарисовал какую-то пакость на доске. Уж не знаю, что
— Да я и без тебя догадалась.
Раз Олимпия не заклеймила Дезире «распутной квартеронкой», значит, письмо не у нее. Больше меня ничего не интересует.
— Но это еще не все. Ты спроси у Дезире, что она делала в ночь, когда убили maman.
Тут уж я не могу не обернуться. Заталкивая платок в рукав, Олимпия бурчит:
— Спроси, спроси, а ответ мне передашь. Любопытно узнать, как она отоврется.
Из музея я вылетаю, чуть не сбив с ног того бескорыстного служителя. Хорошо, что не потратила пенни, а то не хватило бы на кеб. Уже в экипаже пытаюсь разложить по полочкам новые сведения.
Приступы рвоты, измученный вид Олимпии, ее вечное раздражение — все указывает на беременность. А неприкрытый страх, промелькнувший в ее глазах, наводит меня на мысль, что мсье Фурье и отец ребенка — не одно и то же лицо. Узнай Иветт о грехопадении дочери, помолвленной с богачом, она бы со свету Олимпию сжила. Но теперь, став свободной от матери, Олимпия Ланжерон сама себе хозяйка и вольна поступать со своей жизнью так, как сочтет нужным. В том числе и узаконить свое нерожденное дитя, кем бы ни был его отец.
Cui bono? [42] Кажется, одного человека я уже нашла. А может, и двоих.
Другой сюрприз мне преподносит Мари. И что за сюрприз!
Несмотря на ее щенячью доброжелательность, я избегаю кузину, как нашкодившая пансионерка классную даму. По опыту знаю — не миновать совместной молитвы. Как и моя мама, Мари умеет поставить человека на колени и долго удерживать его в таком положении. Не могу сказать, что это мой любимый способ провести досуг. Хлопок собирать и то было б веселее.
42
Кому выгодно? (лат.)
Дезире, кстати, приохотилась читать с Мари розарий, хотя столь же исправно сыплет на порог кирпичную крошку. Как говорится, и Богу свечку, и черту кочергу. Поскольку моя суеверная сестрица не знает, где именно соломки постелить, то охапками разбрасывает ее повсюду — на всякий случай. Зато я сторонюсь Мари. Она вогнала иголку мне в сердце. Не тогда, на похоронах, когда трясущимися руками прикалывала брошку, а гораздо раньше. Порой выступает капелька крови, а за ней другая. Болезненные воспоминания. События, кои я предпочла бы предать забвению, как и все, что связано с братьями Мерсье.
Вечером, когда я только что проводила Джулиана, приехавшего оповестить меня о ходе расследования (увы, ничего нового), Мари переходит в атаку. Поднимаюсь по лестнице — а она тут как тут, стоит на площадке и призывно машет ручкой. Ни одна живая душа не проскочит мимо.
— Давай ты помолишься со мной? — без экивоков предлагает Мари. — У меня есть запасные четки.
— Давай, — говорю я обреченно.
Мы с Всевышним раззнакомились в свое время и по сей день храним натянутое молчание. А
Всякий раз, вспоминая об этом, я облегченно вздыхаю. Значит, Иветт убита не по моей злой воле и нет на мне греха.
Спаленка Мари походит своей обстановкой на комнату в кукольном доме, и даже траур этому не помеха. Розовые обои с белым орнаментом из птичек, лакомящихся виноградом. Под балдахином цвета зари — россыпь подушек, валиков и думочек, и каждая вышита гладью и украшена кружевными розанами. Ковер такой пушистый, что щекочет щиколотки, хотя у столика, переделанного под домашний алтарь, ковер проседает — уж очень часто и подолгу хозяйка простаивает на коленях. Светло здесь, чисто — глаз радуется. На подоконнике — огромный букет цветов, всякий день свежий. И улыбка Мари сияет, словно солнечный зайчик в рот попал.
Только литографии из ее коллекции всякий раз заставляют меня содрогнуться. Открытки повсюду: от них пестрым-пестро над камином, ими усеян лиловый покров на домашнем алтаре. Подернутые экстазом глаза следят за мной со стен. Губы улыбаются, стоит мне переступить порог. Руки протягивают блюда, с которых сладким сиропом стекает кровь.
Казалось бы, человеку, не раз наблюдавшему сцены из довоенной жизни Юга, стыдно ужасаться при виде святых мучеников, но я ничего не могу с собой поделать. Когда я вижу, как святая Агата держит на подносе свои отрезанные груди, точно кондитерша пирожные, или святой Лаврентий облокачивается на ту самую решетку, на которой он был изжарен, мне становится не по себе. Дело не в самих телесных мучениях, а в том, как невозмутимо они преподносятся. Спокойствие, с каким мученики поигрывают орудиями пыток, кажется недосягаемым, а потому чуждым. Безмятежность на грани насмешки, невинность пополам с лукавством.
«У тебя так не получится, полукровка. Никогда. Можешь даже не пытаться», — читаю я в снисходительном взгляде святой Лючии. «Таких, как ты, тоже рисуют на картинах, но в нижней четверти холста. Вы извиваетесь под нашей пятой», — вторит ей святая Маргарита.
«Ведьма, ведьма, сатана вошел в твое черное сердце!» — кричит моя мать, замахиваясь плетью.
— Какая у тебя любимая святая, Флоранс? — голосок Мари нарушает ход моих мыслей.
Пристраиваюсь на колени подле кузины, беру четки с алтаря и перекатываю между пальцами гладкие коралловые бусины. Мари подхватывает свои четки, опаловые с перламутровым крестиком.
— Святая Бригитта Ирландская.
Мари понимающе кивает и прикрывает глаза.
— Дочь вождя-язычника и его рабыни, обращенной в христианство самим святым Патриком, — тараторит она, словно текст написан на внутренней стороне ее век. — С детства чувствовала призвание к монашеской жизни, а впоследствии основала обитель в Килдэре, на месте храма богомерзких друидов. Покровительствует младенцам, ремесленникам, фермерам, морякам, путешественникам, дояркам…
— Ты так много знаешь.
Мы стоим так близко, что бусины с наших четок постукивают, задевая друг друга. Кораллы у меня и переливчато-белые камушки у Мари. Мне кажется, в этом есть что-то символичное. Опалы — к слезам, а кораллы к чему? Кажется, они защищают от дурного глаза, но на сей счет мне волноваться нечего. Я и есть проклятие во плоти. Мои слова несут людям смерть.