Невидимка с Фэрриерс-лейн
Шрифт:
– Он шел с Фэрриерс-лейн или по направлению к ней?
– От нее.
– Значит, это было после убийства и он остановился, чтобы поболтать с цветочницей? Удивительно! И она не заметила на нем следов крови? Если их различили прогуливающиеся поблизости люди, то уж она-то должна была видеть их очень ясно.
Уинтон заколебался, в его красноречивом взгляде зажегся гневный огонек.
– Нет, она не видела их. Но это легко объяснить. Когда убийца вышел из переулка, на нем было пальто, а когда он подошел к цветочнице, то уже отделался от него. Что вполне естественно. Годмен не мог допустить, чтобы его увидели в пальто, запятнанном кровью.
– Но почему же он не отделался от пальто еще на Фэрриерс-лейн и некоторое время шел в нем, рискуя быть всеми замеченным? – задал Драммонд сам собой напрашивающийся вопрос.
– Бог его знает, – резко ответил Уинтон. – Может быть, Годмен вспомнил о пальто, когда его увидели в нем прохожие. Сам он этого мог сначала и не заметить. Он же находился в состоянии безумной ярости – был настолько не в себе, что убил и распял человека… Господи помилуй! Вряд ли он был способен тогда мыслить логически.
– И тем не менее, пройдя две улицы, Годмен уже вел себя как совершенно нормальный человек и даже шутил с цветочницей… А вы нашли пальто? Там ведь практически негде было его спрятать.
– Нет, не нашли, – отрезал Уинтон. – Но это вряд ли может удивить. Хорошее зимнее пальто недолго пролежит на лондонских улицах в холодный вечер, независимо от того, запачкано оно кровью или нет. Вряд ли можно было ожидать, что оно найдется спустя несколько дней после события.
– А куда Годмен направился после разговора с цветочницей?
– Домой. Мы нашли кебмена, который его подвез. Годмен взял кеб у Сохо-сквер и вышел в Пимлико. Но какая разница? Ведь убийство уже свершилось.
На это Драммонду почти нечего было ответить – только посочувствовать Уинтону и вообще всем тем, кто занимался тем делом. Давление на них должно было быть очень мощным – в условиях, когда газеты выходили с кричащими, полными ужаса и ярости заголовками, а налогоплательщики на улицах усиленно критиковали полицию и требовали от нее исполнения долга, за что им платили жалованье из средств этих самых налогоплательщиков. И, конечно, больше всех свирепствовали высшие полицейские чины; их давление было самым жестким, ибо они в приказном порядке требовали, чтобы убийца был найден в считаные дни, даже часы.
Существовал и другой вид давления, о котором понимающие люди молчали; оно не требовало объяснений для посвященных. Драммонд был членом «Узкого круга», тайного братства, которое занималось делами благотворительности, рассылая анонимные дары различным учреждениям. Также оно способствовало продвижению своих членов, с тем чтобы те становились все влиятельнее и могущественнее. Но членство в братстве было секретным. Каждый был знаком с несколькими другими, знал их по имени, устанавливал с ними общность по условному жесту или паролю, но не ведал полный список организации. Преданность «Кругу» устанавливалась навечно и была абсолютной. Она была превыше всех остальных чувств и привязанностей, соображений чести и справедливости.
Драммонд понятия не имел, является Обри Уинтон членом «Узкого круга» или нет, но считал, что это в высшей степени вероятно и что давление «Круга» на него может быть решающим фактором, определяющим его поведение.
Его сочувствие к заместителю комиссара усилилось. Положение у него было не из завидных – и тогда, и теперь, – хотя, казалось, он сделал все, что мог, и сделал безупречно.
– Не думаю, что Стаффорд раскаивался, – продолжал тем
– Да, конечно. Спасибо, что уделили мне столько времени. – Драммонд встал. – Я расскажу своему следователю все, что вы мне сообщили.
– Ну, это, пожалуй, лишнее. Дело ведь очень деликатное, – многозначительно произнес Уинтон. – Иногда наше положение бывает не из легких.
Драммонд кисло улыбнулся и распрощался с ним.
День был прекрасный. Дул свежий ветер, разогнавший облака, и яркие лучи осеннего солнца освещали улицы. С деревьев вдоль тротуаров и в парках облетели последние листья. Все это заставило Драммонда вспомнить об осенних кострах, о краснеющих ягодах на живых изгородях, садовниках, перекапывающих влажную землю и вырывающих клубни однолетних растений, чтобы подготовить их к весенней посадке. В былые времена, когда жена была жива, а дочери еще не выросли, когда семья Драммонд жила в старом доме, который он потом продал и снял квартиру на Пикадилли, – в саду на клумбах цвели хризантемы, и их большие лохматые кусты были покрыты оранжево-коричневыми цветами, от которых пахло землей и дождем, и капельки воды блестели на листьях…
Ему до боли хотелось поделиться с кем-нибудь своими чувствами. И, как это было всегда в последнее время, Драммонд вспомнил об Элинор Байэм. Со времени того скандального события он видел ее очень редко. Как часто ему хотелось навестить ее! Но потом он вспоминал, что это дело распутывали они с Питтом… нет, неверно, пожалуй, только Питт… ну, и его жена Шарлотта… Это они в конечном счете расследовали дело, это их настойчивость и ум помогли раскрыть правду. Но эта правда разрушила благополучие Элинор, сделала ее вдовой, отверженной в тех кругах, где прежде с таким почтением относились к ее мужу, где ее уважали и любили…
Сейчас же она, продав большой особняк на Белгрейв-сквер, переселилась в тесные комнаты в Мэрилебон, потеряв доход и знатное имя, которое в прежних кругах упоминалось лишь шепотом, с опасением и жалостью. Больше ее никуда не приглашали и не наносили визитов, таких значимых для Элинор. Драммонд был не виноват во всем этом. Он не участвовал в преступлении, совершенном Шолто Байэмом, и ничем не способствовал постигшей его трагедии, но тем не менее понимал, что самый вид его может возбудить у Элинор лишь болезненные воспоминания.
Внезапно Драммонд осознал, что идет по Милтон-стрит, бессознательно ускоряя шаг.
День уже близился к завершению, и фонарщики поднимали свои длинные шесты, чтобы зажечь газ, отчего темнеющая улица вдруг залилась теплым светом, когда Драммонд подошел к двери Элинор. Если бы он хоть на минуту остановился и задумался над тем, что делает сейчас, то мужество ему непременно изменило бы; но он подошел к двери и позвонил. Дом был самый обычный, из последних сил придерживающийся правил респектабельности, – опущенные унылые шторы, маленький опрятный садик, сейчас как бы подсвеченный редкими доцветающими, но яркими маргаритками и опавшими золотыми листьями.