Нея
Шрифт:
Виктор отцепил побелевшие пальцы от подлокотника и сколько мог повел плечами. Даже какое-никакое блаженство снизошло.
Теперь подышать, собираясь с силами.
— Что говорит голос или голоса? — наклонил голову Пустынников. — Ничего, что мы не сказали бы себе сами. Может, и нет никакого голоса. Ведь если рассуждать здраво, это утрированная, посаженная на болевые ощущения система наших внутренних запретов и поощрений. Может, это подсознательное взяло верх. А сексуальные контакты есть проявление инстинкта размножения, тем более,
Виктор прищурился.
— Вы хотите сказать, я сам себя бью? И сам себя трахаю?
Пустынников сморщился.
— Нет, не хочу. Это лишь версия. Допустим, голос есть, но что он такое? Это аберрации, воздействующие на наше среднее ухо? Или действительно местное или инопланетное существо, живущее в высокоорганизованных носителях? Паразит? Симбионт? Вид энергии, разумной или неразумной? Знаете, это может быть и трава.
— Что?
— Да, трава, — Пустынников опять занялся шоколадом, удлиняя звездочке лучи. Получался человечек с остроконечной головой. — Электрическое существо. Днем, скажем, трава как трава, а ночью — те же электрохимические реакции, как у нас под черепом. Почему бы не допустить такое? Каждый стебель — нервная клетка. Поля, покрытые травой — один большой, ночной мозг.
Он поставил шоколадного человечка на узкий подоконник.
— А еще это может быть разовое воздействие. Что-то прошло сквозь нас, и мы, те, кто уцелел, уже тридцать лет фоним как радионуклидные метки, отвечаем на воздействие, посылаем сигналы. Кому только? Зачем?
— Бред, — сказал Виктор.
Боль вступила снова и стала грызть его под лопатками. В виски ударял стальной колокольный язык. Бам-м, бам-м!
— Может и бред, — согласился Пустынников. — Я хочу лишь объяснить, что, вполне возможно, ни одна версия не имеет ничего общего с реальностью. Потому что это человеческие версии. А мы столкнулись с проявлением неземной, нечеловеческой природы. Мы не имеем возможности это понять. Вернее, мы имеем возможность интерпретировать это по-своему, пропустив через призму человеческих понятий. Но что мы получим на выходе? Голоса, которые запрещают нам думать?
— Вам не запрещают, — процедил Виктор.
— Запрещали, — сказал Пустынников. — Или я сам себе запрещал, здесь не определить. Это вполне мог быть страх того же наказания.
— Или программа.
— Что? Да, или программа. Да, но я, понимаете… — Пустынников, замолчав, усмехнулся, затем помрачнел и продолжил: — Я боролся три недели. Три! Без еды, на грани. До воды бы доползти… Кто кого. Полумертвый человек и, как вы выражаетесь, тварь. И то, что было в моей голове, сдалось первым. Правда, взяло кое-что взамен.
— Что же? — спросил Виктор.
— Покладистость во всем остальном. Как видите, — Пустынников разгладил складки на фартуке, — я — кондитер.
— А я следователь.
Пустынников кивнул.
— А вы не замечаете, как нелепы в умирающей колонии следователь и кондитер? Какого вообще черта они нужны? Какого
— Не зна… — проскрипел Виктор и задышал с присвистом.
Боль гуляла по ребрам.
— Терпите, Рыцев. Я вам скажу. Было уже две рецессии или ремиссии, не определить что тут что. Первая — через три года после. То есть, двадцать четыре года назад. Вы наверное помните, участвовали — мы здесь отгрохали вокзал, кирпичный завод, понастроили дурацких жилых домиков, которые сейчас обживает трава. У вас, кажется, возвели Первые дома и площадь Колонистов.
— Скульптуры — по три метра.
— Вот, — сказал Пустынников. — Все, в едином порыве. Как заведенные. Исчерпывая ресурсы, сажая форматоры, разбирая почти вечные модули и убивая платформы. Вы же видели наш вокзал?
Виктор слабо кивнул.
— Я не был в столице, — сказал Пустынников. — Но, думаю, там это выглядит еще идиотичней. А второй раз — пятнадцать лет назад, когда мы все, повально опять же, стали кондитерами, полицейскими, поварами и посудомойками. Слава богу, не забыты ни биофермы, ни танк переработки, ни простые рабочие профессии. Вы понимаете, из нас пытаются построить общество. Жалкое и уродливое в своей бесполезности. Будто из чьей-то памяти.
— Я не… я не помню, — сказал Виктор. — Я всегда был… следователь. Вы мне лучше про… про Неграша.
Слова давались с трудом, грудь сдавило, что и не выдохнешь лишний раз.
— Я как раз подвожу, — Пустынников снова встал. — Пить хотите?
— Да.
Дверь открылась и закрылась.
С подоконника слепо смотрел безглазый человечек. Человечка было жалко. Один ведь совсем останешься, сказал ему Виктор. Даже если в твоей остроконечной голове будет звучать голос, ты все равно останешься один.
Это печально.
— Вот, пейте, — Пустынников, появившись, прижал к губам Виктора стакан.
Вода отдавала пумпыхом. Виктор сделал несколько глотков.
— Все.
— О Неграше. — Пустынников поставил стакан рядом с человечком и сел. — Я прикидывал так и эдак, не знаю, удовлетворит ли вас моя версия, но она, наверное, более-менее правдоподобна. Неграш — наш ключ. Он мог исчезнуть, как мне видится, только в одном случае. Вернее, в двух. Или на нем произошел сбой, или голос сам выключил его из своей "сети".
— Чтобы потом искать?
— Вы опять применяете человеческую логику. Да, чтобы потом искать. Я не могу ответить, почему. Если Неграш жив, мы не видим, не замечаем его, так как нами управляет голос. Грубо говоря, он отводит нам глаза от несуществующего для него объекта.
Виктор усмехнулся.
— И он может сидеть сейчас рядом со мной?
— Именно, — наклонившись, Пустынников посмотрел Виктору в глаза. — Только обрабатываете зрительную информацию не вы, а за вас.