Неясный профиль
Шрифт:
– Мне так хочется иметь собаку, – сказала я.
– У меня есть друг в Версале, – сообщил Луи Дале. – У него недавно ощенилась сука. Щенки прехорошенькие. Я привезу вам одного.
– А какой породы?
Он засмеялся.
– Странной: помесь волкодава с охотничьей. Завтра увидите. Я привезу вам его на работу.
Я всерьез забеспокоилась.
– Но ведь им нужно делать прививки, нужно…
– Да, да, конечно. Вы не забыли, что я ветеринар?
И он прочитал маленький юмористический доклад о тех бедствиях, которым нет числа в жизни владелицы собаки, а я смеялась от ужаса. Время бежало катастрофически быстро. Был уже восьмой час, я должна была ужинать у непреклонной мадам Дебу, и это показалось мне смертельно скучным, как никогда. Я бы предпочла провести вечер, сидя на этом стуле, беседуя о собаках, кошках и козах и глядя, как город окутывают сумерки. Но вместо этого я должна была снова явиться на болтливое сборище, разумеется, сверх меры возбужденное мыслью о нашем с Юлиусом медовом месяце на прекрасном острове Нассау. Я пожала руку моему ветеринару и с сожалением ушла. На углу я
Юлиус ждал в моей маленькой гостиной, пока я, на предельной скорости, переодевалась и красилась в ванной. Дверь я плотно закрыла. Будь на его месте кто-нибудь другой, я бы оставила ее чуть приоткрытой, чтобы можно было поболтать, но недавняя речь Юлиуса, его предложение вступить в брак пробудили во мне рефлексы испуганной девственницы. Полное отсутствие опасности и было опаснее всего. И что еще больше раздражало: поскольку я не старалась понравиться мужчине, который ждал меня, я совершенно не понравилась в зеркале самой себе. В таком неважном настроении я и вошла в гостиную Ирен Дебу. Она подплыла к нам, выразила восторг по поводу того, как хорошо я выгляжу, и беспокойство по поводу бледности Юлиуса. Видимо, в его возрасте подобные любовные эскапады на отдаленных островах не идут на пользу. С ее стороны это был не более чем намек, или просто у меня разыгралось воображение, но я тут же вышла из себя. Из маленькой ничтожной содержанки я стала вампиром. Возможно, этот образ производил большее впечатление, но мне он тем не менее нравился. Я окинула гостиную взглядом, и мне почудилось на многих знакомых лицах любопытно-насмешливое выражение. Решительно, я становлюсь маньячкой. Вдобавок ко всему Ирен Дебу, поймав мой взгляд, тут же уведомила меня, что «дорогого Дидье сегодня, к сожалению, нет с нами, у него семейный ужин». На мгновение я представила себе Дидье и Луи, гуляющих по улицам Парижа, счастливых оттого, что они вместе, свободных от подобных вечеров, и страшно им позавидовала. А что делаю здесь я, среди этих сварливых стариков? Впрочем, я преувеличивала. Их средний возраст был не так уж велик, а чувства не так уж мелочны. Напротив, некое всеобщее довольство витало над этим собранием. Невероятно престижно было принимать у себя Ирен Дебу, но еще престижней считалось быть принятым у нее. В этом заключался заметный и всем известный нюанс. В нескольких парижских домах в этот вечер наверняка царили уныние и злоба. Впрочем, я отдавала должное выбору мадам Дебу, поскольку он был сделан по высшим законам самодурства: кое-кто из безусловных членов кружка был отстранен, зато приглашены некоторые соперницы, несколькими знаменитостями пренебрегли, а каких-то провинциалов приветили. Невозможно было понять причину ее благоволения или неблаговоления, и потому каждый был взволнован вдвойне: неумолимая Ирен Дебу держала скипетр своей единой воли и утверждала себя таким образом как истинная государыня. Она, должно быть, это чувствовала, потому что была болтлива и весела, как никогда, и словно умилялась успеху своих выходок. Одной неосторожной молодой даме, которая в простоте душевной спросила, не ждут ли сегодня чету Х, Ирен Дебу ответила таким «ну уж нет!», которое прозвучало убийственнее гильотины. И хотя ее «ну уж нет!» было всего лишь демонстрацией, имя четы Х не появлялось в светской хронике весь сезон.
Все это я отметила мимоходом, но без обычного оживления. Я принимала всевозможные комплименты моему загару, улыбалась и чувствовала себя старухой. Мне вспомнились возвращения после каникул, когда я была гораздо моложе – смеясь и высмеивая друг друга, мы со сверстниками, мальчишками и девчонками, сравнивали свои лица и руки. В те годы я часто выходила победительницей, поскольку до фанатизма любила солнце. Но сегодня, хотя я бесспорно выиграла, я не чувствовала никакого торжества. Ведь я не играла в теннис или волейбол в Аркашоне или Андае, я провалялась в гамаке, предложенном мне богатым поклонником, на пляже в Нассау. И загорела я не потому, что занималась спортом, ныряла и упражнялась в ловкости, а скорее из-за усталости и лени. Только однажды я занималась физическими упражнениями – в темноте, с красавцем пианистом. Да, я старею, и если так пойдет дальше, через несколько лет я куплю себе лечебный велосипед, поставлю его в ванной и буду крутить педали, полчаса или час в день, преодолевая воображаемые холмы и безнадежно пытаясь догнать память о моей шальной юности. Я увидела себя, сгорбившуюся на этом самом велосипеде, и это зрелище показалось мне таким смешным, что я громко рассмеялась. Великое благо – смех… Почему все эти люди, так прочно устроившиеся на диванах, не смеются над собой, над этими диванами, над своей радостью по поводу присутствия здесь, над хозяйкой дома, над своей жизнью, да и над моей? Мой собеседник, воспевавший прелести своих любимых Карибских островов, замолчал и посмотрел на меня с упреком.
– Почему вы смеетесь?
– А вы, почему вы не смеетесь? – с вызовом спросила я.
– Я не сказал ничего такого уж смешного…
Чистая правда, но я не пожелала этого заметить. Скучно обижать людей без причины. Открылись двери столовой, и мы пошли к столу. Я оказалась слева от Юлиуса, который, в свою очередь, сидел слева от Ирен Дебу.
– Я не хотела вас разлучать, – сказала она своим знаменитым «меццо», от которого, как обычно, вздрогнули человек десять, и в течение секунды я презирала Ирен так сильно, что ее известный всем прямой взгляд спасовал перед моим. Она отвела глаза и улыбнулась в пространство, чего с ней никогда не случалось. Эта улыбка была адресована мне, я это знала, и означала она: «Ты ненавидишь меня – ну что ж, я рада, давай сразимся!» Когда она снова взглянула на меня, невинно и рассеянно, я улыбнулась ей в свою очередь, наклонив голову в безмолвном тосте, которого она не поняла. Я же просто подумала: «Прощай, ты больше не увидишь меня, мне смертельно скучно с тобой и тебе подобными, я скучаю и больше ничего, а для меня это хуже ненависти». Впрочем, я прощалась с некоторым сожалением, потому что в какой-то степени ее маниакальная сила, страсть к мучительству, быстрота, ловкость – все это убийственное оружие, которое использовалось для осуществления замыслов столь ничтожных, вызывали одновременно жалость и любопытство.
Ужин показался мне бесконечным. В гостиной я подошла к окну, вдохнула холодный и колючий ночной ветер, одиноко странствовавший по городу; он летел над спящими, толкал полуночных прохожих и навевал грезы о зеленых лугах всем этим людям, оцепеневшим от сна или алкоголя. А для меня, в этой неизменной гостиной со всеми ее надоевшими кривляками, этот ветер, свирепый и вечный, прилетевший откуда-то из просторов Вселенной, был единственным другом и единственным доказательством моего существования. И когда ветер успокоился и волосы снова упали мне на лоб, мне показалось, что и сердце мое тоже стремительно падает и что я сейчас умру. Умереть, почему бы и нет? Я стала жить, потому что тридцать лет назад мужчина и женщина полюбили друг друга. Почему же теперь, через тридцать лет, не решиться умереть одинокой женщине – в данном случае мне, – потому что она никого не любит и поэтому не желает дать жизнь новому пришельцу? Самые простые выводы, основанные на примитивной логике, часто самые лучшие. Достаточно посмотреть, до какого разложения дошло общество, затопленное полунаукой, полуморалью и полуразумом. А если вдуматься, если вслушаться, этот вечер доносит тысячи тревожных, испуганных, отчаявшихся голосов, далеких и близких, голосов живых, но из-за многочисленности и монотонности заледеневших и ставших безмолвными, как огромный полый айсберг или как иной референдум. Вот так, где-то далеко блуждали мои мысли, но все проходило без потерь: я вовремя улыбалась на какую-нибудь реплику, вовремя благодарила за поднесенную зажигалку, иногда вставляла слово, ничего не значащее, но уместное. Я чувствовала, как далека от них. Но, увы, не выше их. И моя отчужденность заставляла меня сомневаться скорее в своем представлении об этих людях, чем в них самих. Во имя кого или чего их осуждать? И хотя в тот вечер я чувствовала, что мне надо немедленно бежать от этих людей, оставить их, однако объяснить, почему, я не могла; если это было чем-то вроде морального удушья, то они были повинны в этом не более, чем я сама. Я ничего не понимала, что правда, то правда, в их иерархии, в их успехах и поражениях, но у меня и не было никакого желания понять. Мне надо было вырваться, отбиться, как говорят регбисты. Этот термин был здесь очень кстати: всю мою юность я играла на переднем крае, с Аланом держала упорную защиту, а теперь у меня сдало сердце и я выхожу из игры. Я покидаю зеленое, чуть желтеющее поле, покидаю игру без судей и без правил, которая была когда-то моей. Я одна, и я ничто.
Юлиус прервал эти отвлеченные размышления. Он стоял рядом и был мрачен.
– Ужин показался вам слишком длинным, не так ли? Вы рассеянны.
– Я дышала ночным воздухом. Я это очень люблю.
– Интересно, почему.
Он казался таким враждебным, что я удивилась.
– Ночью кажется, что ветер прилетел с полей, что он летел над свежей землей, деревьями, северными пляжами… Это придает силы…
– Он летел над землей, забитой тысячами трупов, над деревьями, которые ими питаются, над гниющей планетой, над пляжами, загрязненными грязным морем… Ну как, это вам тоже придает силы?
Я в изумлении поглядела на него. Я знала, что в нем нет ни намека на лиризм, однако если бы попыталась представить что-нибудь в его духе, лиризм вышел бы самый классический: ледники, эдельвейсы, чистота природы. Болезненное мироощущение было для меня несовместимо с энергичным характером дельца. Решительно, моя система представлений слишком стереотипна и проста. Он смотрел на меня, улыбаясь:
– Говорю вам, планета больна. И эта гостиная, которую вы презираете, не более чем маленький нарыв на фоне всеобщего распада. Один из самых маленьких, уверяю вас.
– Вам весело, – пробормотала я, несколько удивленная.
– Нет, – сказал он, – мне совсем не весело. Мне никогда не бывает весело.
И ушел, оставив меня на софе. Я смотрела, как он идет через комнату, поблескивая очками и выпрямившись во весь свой маленький рост. В нем не было ничего от того Юлиуса А. Крама, который лежал в темно-синем пиджаке на пляже в Нассау или жаловался на одиночество, утонув в большом гамаке. Нет, здесь, в этой гостиной, стремительный и холодный, презирающий всех и вся так, что мне до него далеко, он внушал страх. Люди, как обычно, чуть отступали, когда он проходил, и теперь я понимала почему.
На следующий день, около пяти часов, мне сообщили, что в вестибюле редакции меня ждут какой-то мужчина и собака. Я побежала туда. Мужчина и собака и правда были там, мужчина стоял против света, вернее, против солнца, перед большой стеклянной дверью и держал на руках щенка. Я подошла к ним и тут же попала в вихрь шерсти и визга. Я прижалась к Луи, и на миг мы представляли собой картину семейной встречи на перроне вокзала. Пес был черно-рыжий с большими лапами, он осыпал меня поцелуями, будто все два месяца с самого рождения только и ждал встречи со мной. Луи улыбался, а мне было так хорошо, такая радость вдруг захлестнула меня, что я и его поцеловала. Пес неистово залаял, и все сотрудники редакции выскочили посмотреть на него. Когда истощился поток комплиментов, вроде и «какой славный, какие большие лапы, он вырастет огромным» и т. д., и пес залез под стол изумленного Дюкро, Луи взял бразды правления в свои руки.