Нейлоновая шубка
Шрифт:
Вене не терпелось сделать необходимые операции и покинуть столицу. Над головой завмага и Матильды Семеновны нависли тяжелые грозовые тучи.
А все началось с безобидной, казалось, ревизии, которую внезапно провели контролеры-общественники. Веня попытался отделаться мелкой взяткой, но напоролся на еще более крупную неприятность.
Назревала катастрофа. Это безошибочно учуял Веня. Матильда Семеновна плакала и на всякий случай разносила по друзьям и знакомым чемоданы с вещами. После зрелых размышлений завмаг решил исчезнуть на время в периферийной
Исидор Андрианович еще раз осмотрел челюсть пациента и сказал:
— Зубы — дело хозяйское. Если хотите — поставим коронки.
Он включил бормашину и… начал оседать на пол.
— Что с вами, доктор? — кинулся к нему Веня.
— Ничего, — прошептал стоматолог и испустил дух.
Исидора Андриановича хоронили через три дня. За гробом шли его бывшие пациентки — нафталинные старушки в траурных мантильях.
Жена Бадеева ликвидировала бормашину и другое имущество, включая вывеску: «Пломбы, коронки, пиорея — за углом» — и выехала к дочери в Сибирь.
Глаша, прихватив чемоданы, где хранились накопленные годами хлопчатобумажные богатства, отбыла в Тимофеевку.
Она не узнала родного села. Новые дома, новые сады, новый клуб — все было до того новым, что она даже растерялась. Она поспешила в новый сельмаг, чтобы оценить мануфактурную конъюнктуру.
Действительность превзошла самые смелые Глашины ожидания. Полки были доверху набиты штапелем, майей, сатином, маркизетом и еще какими-то тканями с заумными названиями вроде: «маттгольдони», «лизетт», «твил».
Глаша купила по привычке (а вдруг после не будет) восемь метров маттгольдони и семь метров твила. С этой минуты она решила скоротать остаток своих дней в Тимофеевке.
Глаше не дали засидеться. Не прошло и недели, как она уже работала медицинской сестрой в новой сельской больнице.
Федор Акундин, отвергший в прошлом сердечные Глашины притязания, не сомневался в успехе предстоящих переговоров. И впрямь, при виде Феди сердце Глаши дало несколько перебоев, как солдат, сбившийся с ноги, и потом еще долго трепыхалось и подскакивало, пока не обрело надлежащего ритма. Правда, в этом матером, кудлато-плешивом мужике с трудом проглядывался прежний веселый гибкий, словно ивовая лоза, Федя. Все же это не помешало Глаше с благосклонностью отнестись к брачным устремлениям Акундина.
В конце этой памятной встречи, после того, как были обсуждены жилищно-бытовые вопросы, а также проблемы воспитания хряка и транспортировки барды, после того, как Федя дал ложную клятву выпивать только по большим советским и церковным праздникам, Глаша спросила:
— А где ты, Федя, работаешь?
— Нигде.
— Это как понимать?
— Кормлюсь чем бог послал.
— Спекулируешь?
— Бывает.
— И манафактурой спекулируешь?
Глаша люто ненавидела спекулянтов мануфактурой.
— Случается, и манафактурой.
— Как же тебе не совестно людям в глаза глядеть?
— А мне бара-бир!
— Смотри, Федя, посадят тебя.
— Теперь
— Не буду я носить.
— Это почему же?
— Не пойду я за спекулянта, — вздохнула Глаша, прощаясь со своей девичьей мечтой.
— Не подходим для вас, значит. Городские мы. Образованные. Босоножки одела и воображаешь. Тьфу!
Федя смачно сплюнул.
— На жену плюйся, а я тебе еще не жена, — сурово сказала Глаша.
— Нужна ты мне в жены с такой фотографией, — сказал Федя, обиженный отказом. — Ты в зеркало глянь. С такой рожей и под фату лезешь!
Акундин несколько недооценил полемических возможностей Глаши. Это была его ошибка. Длительная тренировка в очередях выковала из Глаши незаурядного полемиста резко атакующего стиля. К тому же повседневная практика необычайно развила ее голосовые связки. Она без особого труда могла перекричать в троллейбусе болельщиков, спешащих на матч, если даже они все разом обсуждали шансы «Спартака» и «Торпедо».
— Чтоб тебе десны повылазили! — сравнительно спокойно начала она. — Чтоб с тебя коронки пососкакивали! Чтобы при инъекции у тебя во рту игла сломалась!
Федя замолк, силясь вникнуть в смысл диковинных ругательств.
— Люди добрые! — вдруг завопила она с такой силой, что ее голос начисто перекрыл рев репродуктора, передававшего марш из «Тангейзера» в исполнении сводного духового оркестра. — Люди добрые! Поглядите на этого паралитика!
Из близлежащих домов показались колхозницы.
— Гляньте на этого проходимца! Жену загубил, а теперь к другим подбирается! Где твоя совесть, спекулянт несчастный?!
— Ты потише, а то схлопочешь! — пригрозил Акундин.
Он побаивался женского общественного мнения Тимофеевки.
— А ты не затыкай мне рот! — взвизгнула Глаша. — Думаешь, ежели покойницу кулаками мутузил, так и на меня кинешься? Я тебе кинусь, инфекция!
Колхозницы одобрительно загудели.
— Свататься пришел! — упершись руками в бока, с нескрываемым сарказмом оповестила общественность Глаша. — Женишок! Нужен ты мне! Еще спекулянтством похваляется! И куда только у вас смотрит милиция? В Москве таких тунеядцев давно выселяют. И как только его колхоз терпит?
Колхозницы зашумели:
— Верно, Глаша!
— Колхоз позорит!
— В сельсовет его! Надо Коржу пожаловаться!
— Выслать его, спекулянта!
— Бабоньки, не так круто! — пытался утихомирить женщин Федя. — Я же никому зла не делаю!
— А кто Фросю в гроб загнал, душегуб?
Акундину ничего не оставалось, как позорно ретироваться. Остаток дня он провел в столовой, где жестоко напился. Вечером Федя, ошалевший от водки и распиравшей его злобы, зарезал хряка.
Всю неделю Акундин пропадал в областном центре. Распродав на базаре мясо, вернулся в Тимофеевку и снова начал пить. Именно в эти черные для Феди дни с ним повстречался в закусочной Ганс Хольман, специальный корреспондент.