Незабываемые дни
Шрифт:
В камеру бочком не вошел, а просунулся Слимак. Его глазки угодливо и робко заморгали под сердитым взглядом Коха.
— Вы знаете этого человека?
— Знаю… он — начальник русских паровозных бригад.
— Я не про это спрашиваю, осел! Кто он по-настоящему?
— Откуда мне знать, господин начальник… Конечно, ходят такие слухи, что он нарочно пробрался сюда, чтобы вредить вам… Такое мнение есть и у господина Клопикова…
— А доказательства?
— Кабы они были, господин начальник, то полиция давно расправилась бы с ним. А так только темные слухи, а
— Выбить из него эти доказательства! Бить, приказываю бить!
Связали руки у Заслонова, но свободны были его ноги. Когда ссутулившаяся фигура приблизилась к инженеру, он собрал все свои силы и так ударил подкованным сапогом Слимака, что тот, застонав, растянулся на полу, кусая обшарпанный рукав своей шинели.
— Бить, бить! — кричал разъяренный Кох. Кулаки жандармов свалили Заслонова с ног. Кто-то сильно ударил его. Он потерял сознание… А когда пришел в себя, лежа в луже воды, которую на него вылили жандармы, Кох уже сидел за столом, спокойный, молчаливый. Он сидел и терпеливо ждал, когда инженер раскроет глаза.
— Ты будешь отвечать на мои вопросы?
Заслонов молчал. Кох подошел к нему, присмотрелся, потом вызвал врача.
— Он в тяжелом положении, господин комиссар. Сейчас инженер просто не в состоянии вам отвечать, ему надо дать отдохнуть, — сказал врач.
— Если вы находите нужным, дадим ему передышку.
11
Мишку повесили утром во дворе депо. Повесили также мертвого Ваську Чичина. Ветер покачивал их тела, висевшие на высоком фонарном столбе, с боку на бок поворачивая фанерные таблички, на которых было написано: «Они были партизанами».
Рабочие, которые первыми увидели и опознали повешенных, бросились предупредить семьи, уговорить мать Мишки, чтобы она в этот день не пошла на работу. Она давно ждала сына, догадывалась, что с ним произошло какое-то несчастье, так как после бомбежки он не вернулся домой. Но в сердце ее теплилась надежда на то, что он ушел к партизанам или прячется у товарищей. Порой подкрадывалась страшная мысль, что, может быть, сын погиб во время бомбежки и труп его лежит где-нибудь среди разрушенных вагонов. Она уже не раз говорила Чмаруцьке:
— Ты бы сходил, поискал на путях, около станции.
Старик отмалчивался. Отвернувшись, смахивал непрошенную слезу, выходил из дому, чтобы быть на людях, как-нибудь пересилить навалившееся на него горе.
Когда матери сообщили о гибели сына, она сразу стала суровой, начала одеваться:
— Я пойду туда. Зайду в гестапо и попрошу разрешения похоронить его.
Люди потратили много времени, чтобы доказать ей, как рискован такой поступок.
— А мне все равно… Я прожила свою жизнь, и мне больше нечего ждать от нее.
Ей напомнили о муже, о детях. Сказали, что гестапо расстреливает семьи партизан.
— Неужели вы хотите отдать в руки этих убийц и своих младших? — Детей подвели к Степаниде Гавриловне. Они не знали о том, что произошло с их старшим братом. У них были свои дела. Они нетерпеливо вырывались, им надо было спешить во двор, на улицу, к своим товарищам. Но сразу притихли, увидя нахмуренные лица взрослых, а у матери слезы на глазах.
— Отчего ты плачешь, мама?
— А я не плачу… — И обратилась к окружающим ее людям. — Ладно, я останусь дома, с ними. Не пойду…
Ее оставили в покое.
Чичин, давно овдовевший, — жена его умерла еще несколько лет назад, — встретил горестную весть сдержанно. Только на время собрались морщинки под глазами, словно он задумался о чем-то, припоминал… А когда люди ушли, он, чтобы никто не видел, зашел в боковушку и, припав горячим лбом к дощатой перегородке, произнес почти беззвучно:
— Сын мой, сын, как ты обидел меня! Кто же заменит меня, когда ослабеют руки мои, сердце мое…
Мутным, невидящим взором поглядел в окно. Холодные ледяные узоры вывел на стекле трескучий мороз. На сердце было еще холоднее.
Вздохнул. Тяжелой поступью прошел по комнате. И, обращаясь к тому, которого уже не было в живых, крикнул со всей страстью наболевшего сердца:
— Клянусь тебе, родной мой, мы отомстим им за твою кровь! Отомстим!
12
На следующий день у Вейса была уйма хлопот. Хоронили фашистских солдат и жандармов, погибших во время стычки с партизанами. Вейс произнес по этому случаю речь, которой остался очень доволен. В последние месяцы редко выпадали случаи блеснуть своим красноречием. Воспользовавшись столь удобным поводом, он говорил так пространно, что офицеры, присутствовавшие на похоронах, нетерпеливо пожимали плечами и недоумевающе смотрели на расходившегося оратора. Наконец, и у самого Вейса от стужи затекли ноги, и он залпом выпалил все здравицы фюреру, чтобы как можно скорее пройтись и размять ноги.
— Ну, знаете, если бы вы затянули еще на несколько минут вашу страстную речь, мы все остались бы без ног! — скривив нечто похожее на любезную улыбку, сказал подполковник.
— Понимаете, моя речь и меня самого тронула до самых ног! — шутливо ответил Вейс, восхищаясь собственным остроумием. — Но вы, господин подполковник, гораздо счастливее меня. Мне еще предстоит итти на похороны полицейских.
— И там еще раз выступать с длинной речью?
— По долгу службы!
— Ну что ж, им, вероятно, от этого теплее, покойникам… — неопределенно усмехнулся подполковник.
— Надо поднимать дух живых! — с пафосом ответил Вейс.
Полицаев хоронили без особой помпезности. Торопливо засыпали могилы землей. Клопиков даже прослезился, когда опускали гроб с трупом Семки Бугая. Произнес даже нечто вроде надгробной речи:
— Спите, храбрые герои. Над вашим прахом мы клянемся итти по тому же пути, по которому шли вы.
Вейс смотрел на Клопикова, на его сухую, жилистую фигуру, на хитрые глазки, слезившиеся на морозном пронизывающем ветру, на костлявые, желтые пальцы рук, похожие на лапы хищной птицы. Только какой именно? Подернутые инеем, косматые брови Клопикова, его крючковатый тонкий нос, уши, из-за которых торчали редкие волосенки, — все это напоминало лесного филина.