Нежность к ревущему зверю
Шрифт:
– Я невезучая, Алеша... Расскажите лучше о себе. Вы все летаете?
– Такая уж планида.
– Всю жизнь?
– Половину.
– Вы, наверное, хороший летчик, я помню ваш большой самолет.
– Есть лучше.
– А людей не возите?
– Редко.
– На "ТУ-104?"
– Случается.
– А почему вы не женаты?
– Так уж вышло.
– И я не выйду замуж. Меня не возьмут.
– Вам это не удастся. У вас много друзей в городе?
– Не обзавелась, некогда было... Я и в доме-то никого не знаю, кроме маминой подруги Евгении Михайловны да ее сына. А вы где
– На Молодежном проспекте, рядом с вами.
– Видите, как бывает... Я очень изменилась?
– Стали взрослее, по-моему.
– Да, совсем взрослая, дальше некуда... И хуже, конечно?
– Нисколько. Но немного не такая, какой были в Перекатах.
– А вы помните, какой я была?
– спросила Валерия, и губы ее дрогнули в улыбке.
– Еще бы!.. Тоненькая, яркая, как тюльпаны у вас в руках.
– Да, тюльпаны... А теперь?.. Не бойтесь, говорите.
– Я с вами всего боюсь: и говорить, и молчать.
– А вы не бойтесь.
– Ну вот вы зачем-то накрасили ресницы, губы... Я понимаю, некоторым нельзя без этого, но вас краски... огрубляют. Такие красивые пушистые ресницы слиплись, глаза выглядят заплаканными... На вашем лице ничего нельзя трогать. Впрочем, я могу и не понимать чего-то.
– Честное слово, Алеша, я впервые разукрасилась... Хотелось выглядеть получше, как все...
– И вы могли бы не делать этого?
– Чтобы понравиться вам?
– Ну, ради этого не стоит.
– Не обижайтесь, я стала злюкой.
Но что-то больно кольнуло его, горькое чувство росло, захлестывало, и от этой горечи стало трезвее на душе.
– Обиделись, да?
– Мне бы уехать сейчас, - сказал Лютров, пряча глаза.
– Уехать?.. Почему?
– Вот что вам нужно знать, Валера... Я собрался просто скоротать новогоднюю ночь, повеселее прожить веселый праздник, у меня был трудный год... И вот случилось маленькое чудо... Счастье нельзя выиграть, Валера, а еще труднее прийти на вокзал, чтобы встретиться с ним... Но пусть вас это не трогает...
– Вы странно говорите, но я, кажется, понимаю... И... вы сейчас что-то делаете со мной, не знаю... Я не умею выразить, но мне легко и... Не уезжайте. Не нужно уезжать, чтобы я поверила... Ведь вы... любите меня?
Она опустила голову, опавшие волосы укрыли лицо, но он видел, как застыла она в ожидании. Что ей сказать? Разве изреченное "да" выразит все?
– Почему вы молчите? Ведь это правда. Правда, я знаю. Я испугалась вашего лица, когда увидела вас на площади. Испугалась и поняла... Наступило неловкое молчание.
Дрова догорали. Угли подернулись хлопьями пепла, подсвеченный жаром, он казался розовым... Поглядев на Лютрова; Валерия виновато улыбнулась:
– Не обижайтесь. Я спать пойду, ладно?
– Да, да... Заговорил я вас.
– Нет, я просто устала... Ведь скоро рассветет. Она встала и вышла в смежную комнату. Хлопнула и отскочила дверь, вспыхнул свет.
Лютров долго сидел без всяких мыслей, не чувствуя ни усталости, ни желания спать, и только курил, смотрел на изгибающийся, увлекаемый тягой топки дымок, слушал, как глухо воет в трубе да как бьется о стекла метель.
На даче совсем стихло, но все чаще прослушивался дальний грохот поездов, совсем слабый, если они останавливались в Радищеве, и погромче, когда проносились мимо, заставляя
Все, что он узнал о Валерии из ее слов, было лишено временной связи, казалось, он ненадолго взял интересную книгу и едва успел раскрыть ее.
Он живо представлял ее подвижной долговязой школьницей в поношенной коричневой форме, с недетскими внимательными глазами. Как у всех торопящихся жить детей, у которых в доме не так, как у всех, о чем эти "все" при случае напоминают ей, она не была глуха к жизни улицы. Не обремененная присмотром, предоставленная сама себе, она почти бессознательно пыталась найти свое место в зримой жизни, объяснить самое себя. Познания шли из толчеи улиц, от событий во дворе, от обмена увиденным и услышанным со сверстниками, от того, к чему с умыслом или походя приобщат старшие... Для Валерии все было истиной, открытием, потому что нет убедительней правды, чем постигаемая собственным опытом.
Иногда в доме ненадолго появлялась мать. Однажды квартировавший у бабушки врач стал отчимом Валерии. Когда они с бабушкой остались вдвоем, пятнадцатилетняя Валерия поняла, что она - главная помеха в неустроенной жизни матери, что ее собственная жизнь никому не нужна, кроме бабушки, и, что бы с ней ни случилось, пожалеть ее больше некому.
Дружила она все больше с мальчишками, с тем, кто погрубей, кто мог защитить ее. Но вот окончена школа, она работает, выросли и ее друзья. Но почему-то именно они стали теми, которых боятся в городе, которые бродят с гитарами по танцплощадкам, пьют водку, затевают драки и по старой памяти навязывают ей свое покровительство. А оно уже тяготит девушку. И тогда она понимает, что ей нельзя оставаться в городе.
Вот и все, что Лютров узнал о ней. Ненамного больше, чем знал раньше, но, рассказанное ею самой, все это заново отозвалось в нем, как если бы она доверила ему исправить все нескладное в ее жизни. Он еще не представлял себе, как сложатся их отношения, но, если они будут вместе, все для нее обернется по-другому; ей больше не придет в голову называть себя невезучей... Лютров стоял у окна, глядел в морозную темноту за стеклами, видел, как осыпается снег с крыши под окнами, слышал дремучий вой ветра в печной трубе, и мало-помалу ему стало казаться, что он в Перекатах, в этом заштатном городишке чеховских времен. Как и тогда, в соседней комнате спала Валерия, а он вот так же прислушивался к тишине за дверью... Похожее на тревогу волнение охватило его: не во сне ли он, на самом ли деле все это происходит.
"Успокойся, ты как мальчишка",- укорил он себя, покосившись на дверь в комнату Валерии. Там все еще горел свет. Может быть, она не спит, как и он?
– Вы не спите, Валерия?
Она не ответила. Лютров заглянул в комнату, на носках прошел к горевшей на этажерке лампе, невольно любуясь лицом спящей. Затененные подушкой, едва просматривались сомкнутые ресницы и влажные губы, чуть приоткрытые, так похожие на губы ребенка, баловня заботливых рук, обласканного на ночь поцелуями матери. Наклонившись, он воровски коснулся пальцами длинных прямых волос, расплескавшихся чернотой по наволочке, и не мог отвести глаз от ее лица. Сон обозначил на нем трогательно-нежные бледно-зеленые тона, припудрившие матовую белизну вокруг уголков губ, у висков, в ямочке подбородка. Лицо казалось светящимся, неприкасаемо хрупким...