Нежный театр (Часть 2)
Шрифт:
Это ведь было абсолютно неважно.
О!
Я один в зашторенной легкой тканью комнате.
Я пришел с работы, я не очень утомился за день.
По радио, настроенному на «Маяк», вывернутому на полную громкость, передавали заунывные простосердечные песни – о реке, о любви, о безмятежном возрасте юности.
Чуть дрожащий женский голос, словно надрывая мембрану небесно-голубого целлулоида, как будто шел через многие анфилады мира ко мне, «издалека-долго», лия на меня голый смысл моего поиска, моего обоснования моей иссякающей жизни.
То,
При этих граничных условиях мне будет легче закончить, пожалуй, самую тревожную каверзу моего сюжета.
Да.
Только со следующей чистой страницы.
__________________________
Правильный овал чуть одутловатого лица, пухлые губы, обведенные жирной помадой, насурьмленные веки и брови.
На меня из-за глубокого стекла смотрела женщина.
Я ни мгновения не сомневался в том, что она, которую мое зрение проницало насквозь, не задерживаясь на ней, – моя мать.
Все ее существо захвачено темным свечением болезни.
Прозрачные мочки ушей поблескивали клипсами безмерной вульгарности.
Она уже запахивала тяжелое демисезонное пальто, словно собиралась погулять в ненастную погоду. Этим действием она огрубляла мое видение. Она вот-вот выйдет за дверь. Ведь отец, нетерпеливо переминаясь как конь, ожидает ее на улице. Он закуривает вторую папиросу. В его редеющей шевелюре – снег.
У этого зеркала не было амальгамы, и я понимал, что прошлое, мое прошлое, моя мать – становятся моей эпидермой.
Я вижу как бы ее и не ее. Я созерцаю безупречный механизм, наделяющий меня, мои желания мощью произвола. Мне наконец предъявлен документ, точный оттиск, того, что мучило, давило и звучало. Во мне на меня мной…
И я, ни к чему не прикасаясь, выстроил стройную сумму осязаний.
Руки мои, испачканные дешевой помадой, опалены.
Я плачу.
Это не галлюценоз.
Ведь она, моя мать, теперь перемещена в мир, хоть и недоступный для моих касаний, но бесконечно распахнутый мне, без кожи и облика!
VII
Из проходной завода вываливают мужики, пожалуй, целая бригада. Они сплочены то ли авансом, то ли зарплатой. Явная иерархия работяг, подносящих и подправляющих. Сейчас с хозяевами жизни мы будем идти вместе до ближайшего пивного ларька. Я знаю этот ларек, эту узкую норку между домами, я сто тысяч раз наполнял там сто тысяч трехлитровых банок разливным «Жигулевским». Когда еще ходил к Бусе. Мне кажется, что этот ветхий ларек и лужа рядом с ним не исчезнут никогда, как самый крепкий монумент слабине уходящей жизни.
Среди темного изработавшегося мужичья гнется и чудит один-единственный стиляга в тугих джинсах и расстегнутой почти на все пуговицы ковбойке, он самоуверенно и негромко что-то рассказывает. Его летящая двусмысленная жестикуляция парит над ровной компанией. Я не слушаю его россказни. Ему кивают, заходятся в смехе. Он купается в популярности.
Я его знаю с самого детства, он живет через дорогу, во дворе «дома с фиалками». Он всегда был самым стильным, первым парнем на нашей улице – у него был мотоцикл «Ява», и он когда-то был совсем недолго женат на Пашечке.
Наши отцы были приятелями, частенько выпивали в былые времена. Эта почва, думаю я, темная почва, связывающая меня с ним. Но мне всегда было наплевать на джинсы и прочие модные причиндалы, на все мотоциклы и машины мира. После отца я обременен старым «москвичом», серого козьего цвета, как тоска и робость. На нем в глубокой древности мы катили с отцом к домику дорожного мастера. По стратегическому осеннему шоссе. Наверное, его уже нет, дремучие леса сошлись над ним.
Мы со стилягой обмениваемся рукопожатиями, и меня тут же с почтением принимают в бригаду. Но квасить с ними я не собираюсь.
– А что, ученые это дело не уважают? – Кто-то звонко щелкает по горлу.
– Если внутри формулы все в порядке, то для здоровья молекулу пивка очень даже полезно и т. д.
Мужик постучал себя по темечку и по горлу. Будто я не знал, что значит «внутри».
В другой раз я бы пропустил с ними кружку другую. Но сегодня я переживаю их как угрозу моей шаткой реальности. Грубую и непомерно тяжелую.
Из-за поворота выползает с нервным свистом трамвай. Как-то жирно свистят рельсы, стесненно проворачивается налитое тяжкое тело. На этой остановке бодро выходят те, кто пойдет в театр. Я сливаюсь с нарядными целеустремленными людьми.
Ни с кем из этого пестрого потока, текущего к драмтеатру, я себя не отождествляю, я никем из них не хочу быть, так как я именно я в своем собственном теле, и счастливо знаю, что произойдет через три часа, знаю, как это будет болезненно и какое облегчение придет ко мне потом.
С отчаянной радостью стрелка я засекаю свое несовпадение со всеми. Мужчинами, женщинами, детьми. Все они мне кажутся взаимозаменяемыми. И я вижу себя в зеркальной стене театрального подъезда нарядной жертвой и тайным палачом, который все это измыслил.
Он ожидает Эсэс. Они еще незнакомы.
Это главное условие моего бреда, я будто заточен в себе, и вынуть или выудить меня на свет божий невозможно. Ведь я сам себе заказываю свет.
С досадой думаю о том, что ни мать (она просто не успела), ни отец никогда не водили меня в театр. Да, впрочем, бывал ли отец в этом здании хоть однажды? Может быть, только на торжественном собрании своей любимой партии, которая дала ему, как он торжественно выражался, «все, вплоть до жизни». В той его фразе меня до сих пор по-настоящему интересует только слово «вплоть». А может быть так, в два слова? «В плоть». Дело в том, что у меня-то ничего никогда не случалось «вплоть», то есть я был плоть от плоти сам от самого себя, и сам собою наполнен – «от и до». Сам для себя – как излишество.