Незримые твари
Шрифт:
Когда приходит время повторно познакомить меня с твердой пищей, с забытыми названиями блюд, это оказываются паста из курицы и тертая морковь. Детское питание. Все толченое, измельченное или выжатое.
Скажи мне, что ты ешь, и я скажу - кто ты.
Медсестра приносит мне частные газетные объявления личного характера. Сестра Катерина пялится вдоль своего носа сквозь очки и читает: "Парни ищут стройных предприимчивых девушек для отдыха и отношений". И - да, ведь правда, - ни один из одиноких парней не исключает специально из рассмотрения отвратительно изуродованных девчонок с растущими медицинскими счетами.
Сестра
– А вот есть мужчины, которым можно писать в тюрьму, им необязательно знать, как вы выглядите в жизни.
Просто слишком трудно попытаться в письменной форме выразить ей мои чувства.
Сестра Катерина зачитывает отдельные колонки, пока я ложечкой поедаю ростбиф. Предлагает мне поджигателей. Грабителей. Мошенников по налогам. Говорит:
– Вам, конечно, ни в коем случае не хотелось бы встречаться с насильником. Мало кто так отчается.
Между одиноким мужчиной, сидящим за решеткой за вооруженное ограбление, и убийцей второй степени тяжести, она останавливается, чтобы спросить меня, что не так. Берет меня за руку и обращается к имени на моем пластиковом браслете, - смотрите, какая из меня уже получается модель по рукам: кольца-коктейль, именные пластиковые браслеты, все так прекрасно, что даже христова невеста не может отвести от них взгляд. Она говорит:
– Как вы себя чувствуете?
Обхохотаться.
Спрашивает:
– Вы что - не хотите влюбиться?
Фотограф у меня в голове говорит: "Дай мне терпение".
Вспышка!
"Дай мне самоконтроль".
Вспышка!
Дело в том, что у меня осталось пол-лица.
Мои раны под повязками по-прежнему кровоточат, оставляя крошечные пятнышки крови на кусках ваты. Один врач, тот, что делает обходы по утрам, проверяет мою перевязку, говорит, что мои раны все еще слезятся. Так и сказал.
Я все еще не могу говорить.
Моя карьера окончена.
Я могу есть только детское питание. Никто больше не вытаращится на меня так, словно я выиграла огромный приз.
"ничего", - пишу на дощечке.
"ничего, все в порядке".
– Вы не прорыдались, - заявляет сестра Катерина.
– Вам нужно хорошо поплакать, а потом вернуться к жизни. Вы слишком спокойно ко всему отнеслись.
Пишу:
"не смешите, у меня лицо", - пишу.
– "доктор грит, раны заслезятся".
И все же, наконец хоть кто-то заметил. Все это время я была спокойна. Ни разу, ни капельки не запаниковала. Я видела свою кровь, сопли и зубы, все разбрызганное по приборной доске в момент после происшествия, но истерика невозможна без публики. Паниковать в одиночестве - это все равно что смеяться наедине с собой. Чувствуешь себя очень и очень глупо.
В тот миг, когда все произошло, я понимала, что наверняка умру, если не сверну на следующем съезде с шоссе, не поверну направо в направлении Северо-восточного Гауэра, не проеду двенадцать кварталов и потом не поверну к Мемориальному госпиталю Ла Палома, на стоянку неотложки. Припарковалась. Взяла ключи, сумочку, и пошла. Стеклянные двери скользнули в стороны, прежде чем я смогла разглядеть в них свое отражение. Толпа внутри, все люди со сломанными ногами и подавившимися детишками, тоже скользнули в стороны, завидев меня.
Потом морфий внутривенно. Мое платье разрезано маникюрными ножничками из операционной. Трусики-заплатка телесного цвета. Полицейские снимки.
Детектив, обыскавший мою машину на предмет осколков кости, тот самый парень, что видел всех людей, которым отрезало головы полуоткрытыми окнами автомобилей, - однажды вернулся и сказал, что искать уже нечего. Птицы; чайки, может еще сороки. Они пробрались в припаркованную у госпиталя машину через разбитое окно.
Сороки склевали все то, что детектив именовал "следами мягких тканей". А кости они, скорее всего, унесли.
– Понимаете, мисс, - объяснял он.
– Чтобы разбить их на скалах. Достать костный мозг.
Пишу карандашом на дощечке:
"ха-ха-ха".
Перенесемся в момент прямо перед снятием моих повязок, когда логопед говорит мне, что я должна стать на колени и благодарить Бога за то, что он оставил мне в голове язык, притом неповрежденный. Мы сидим в темной печке ее кабинета, половину комнаты занимает металлический стол, стоящий между ею и мной, и логопедша объясняет мне, как чревовещатель озвучивает куклу. Видите ли, чревовещатель не должен допустить, чтобы движения его губ заметили. На самом деле он вообще не может пользоваться губами, поэтому, чтобы выговорить слово, прижимает язык к небу.
Вместо окна у логопедши на стене календарь с котенком, опутанным спагетти, над словами:
"УПОР НА ХОРОШЕЕ".
Она объясняет, мол, если не можете произнести какой-то звук при помощи губ, подмените его сходным; логопедша учит: например, звук "эт" можно использовать вместо звука "эф". В своем контексте употребляемый звук становится понятным.
– Лучше бы я пошла ловить торель, - изрекает логопедша.
"так иди лови свою торель", - пишу я.
– Нет, - возражает она.
– Повторите.
Глотка у меня постоянно болит и пересыхает, не смотря даже на миллионы жидкостей в пище, которую она пропускает за день. Рубцовая ткань вздымается твердой и гладкой рябью вокруг моего неповрежденного языка.
Логопед повторяет:
– Лучше бы я пошла ловить торель.
Говорю:
– Салгхрю жвойив фйфови сдкифй.
– Нет, не так, - возражает логопедша.
– У вас не получается.
Говорю:
– Солфйф жвойи ддд ослидйф?
Она отвечает:
– Нет, все равно не выходит.
Смотрит на часы.
– Дигри вриор гмйги г гиэл, - говорю.
– Вам нужно много практиковаться, но самостоятельно, - отзывается она.
– Ну, еще разок.
Говорю:
– Йрогйир фи фкгоевир мфофейнф фсфд.
Она отзывается:
– Отлично! Здорово! Видите, как просто?
Пишу карандашом на дощечке:
"пошла на х".
Перенесемся в день, когда с меня сняли повязки.
Чего ожидать - неизвестно, но каждый врач и медсестра, интерн и санитар, уборщица и повар в больнице - все останавливались, таращились из-за двери, а если я ловила их за этим занятием, лаяли: "Поздравляем вас!", - уголки их ртов широко расползались и дрожали в фальшивой слабенькой улыбке. Глаза выпучивались. Честное слово, так и было. А я снова и снова поднимала один и тот же картонный знак, чтобы сказать им: