Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе
Шрифт:
Вот и песенка Булата Окуджавы о том же и помечена тем же годом:
Вселенский опыт говорит, что погибают царства не оттого, что тяжек быт или страшны мытарства. А погибают оттого (и тем больней, чем дольше), что люди царства своего не уважают больше.До конца 60-х годов ХХ века наиболее совестливые представители трех-четырех поколений отечественной интеллигенции ощущали себя участниками своеобразной эстафеты долговых обязательств – перед народом, страной, государством, наследственными идеалами.
Современники революции, свидетели кровопролития, разрухи и массового одичания, приструнивали и стыдили себя в минуту слабости за малодушие: “Не хныкать – для того ли разночинцы рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал?..” – и настаивали на причастности к социалистическим будням и праздникам с их всенародным
Молодые люди военной и послевоенной формаций с почтением относились к “отцам”, героям и труженикам революции, – и там было чему восхищаться, взять для примера “стариков” Трифонова, Окуджавы, Межирова или Алексея Германа! Да я и сам краем детства и отрочества застал людей этой породы и могу засвидетельствовать их удивительную человеческую порядочность.
Отщепенство, внутренняя эмиграция вошли в интеллигентский обиход в конце 60-х – начале 70-х годов. Триумфальный представитель этой талантливой индивидуалистической генерации Иосиф Бродский, по воспоминаниям, не узнавал в лицо членов Политбюро на плакатах и запечатлел это олимпийское самочувствие в хлесткой формулировке: “Свобода – это когда забываешь отчество у тирана…”
Кстати сказать, возможно, нынешняя общественная апатия – одно из парадоксальных следствий той некогда выстраданной позы надмирного одиночества. Став сословной модой, индивидуализм б/у выдает свое гражданское малодушие за умудренное пребывание над схваткой. Об этой подмене много и горячо пишет Лев Рубинштейн. А тем временем власть, пользуясь поветрием неучастия, прибирает свободу к рукам, и уже наши дети, возмещая родительское бездействие, взялись за работу протеста и просвещения. Об этом стихотворение Татьяны Вольтской:
Лене Чижовой
Мы были счастливы вполне, Когда нам кляп из пасти вынули — Не зарыдали по стране, Не оглянулись – руки вымыли. Мы проиграли, ты и я, Бездарно прогуляли оттепель. Наш крест взвалили сыновья — Нам уготованный – и вот теперь Не нам, а им – тюрьма и кнут. Мы рядом – плачущею свитою Пойдем, не нас, а их распнут. Опять. И это мы их выдали.Но эта довольно приблизительная поколенческая диалектика увела меня в сторону от разговора об Александре Межирове – он-то принадлежал к военной генерации, для которой идеалы отцов-энтузиастов еще были святы:
Есть в наших днях такая точность, Что мальчики иных веков, Наверно, будут плакать ночью О времени большевиков 16 .Кстати, послевоенное стихотворение Межирова “Коммунисты, вперед!”, смущавшее антисоветски настроенных поклонников поэта – меня, например, – как мне теперь кажется, написано достаточно искренне; оно просто, на мой вкус, безотносительно к содержанию затянутое и рассудочное.
16
Павел Коган.
Умный долгожитель Межиров насмотрелся на своем веку всякого и сделал из увиденного личные выводы, в том числе насчет “надменных конгломератов воинственных полуидей” и “полузнаний”, которые на “ты” с историей. Этот опыт пошел впрок его искусству. Он умел мастерски, как Юрий Трифонов, превратить цензурные ограничения в выразительный художественный прием и вскользь, будто с оглядкой и сдавленным шепотом, коснуться трагедии привилегированного сословия в пору Большого террора:
Замнаркома нету дома, Нету дома, как всегда. Слишком поздно для субботы, Не вернулся он с работы, Не вернется никогда…Или при помощи газетного штампа намекнуть на голод в деревне в начале 30-х годов:
И судить ее не судим, Что, с землей порвавши связь, К присоветованным людям Из деревни подалась…А то, наоборот, с галичевским пафосом рвануть на груди рубаху – его “Снова осень, осень, осень…” напрашивается на сравнение с “Карагандой, или Песней-балладой про генеральскую дочь”:
Снова осень, осень, осень, Первый лист ушибся оземь, Жухлый, жилистый, сухой. И мне очень, очень, очень Надо встретиться с тобой. По всем правилам балета Ты станцуй мне танец лета, Танец света и тепла, И поведай, как в бараке Привыкала ты к баланде, Шалашовкою была. Прежде чем с тобой сдружились, Сплакались и спелись мы, Пылью лагерной кружились НаНалицо внутренний разлад. С одной стороны – ничем не запятнанный, что редкость в тоталитарном обществе, официальный успех и заслуженная читательская любовь. Карьера на зависть: мэтр, преподаватель Литинститута, мастер поэтического перевода, в числе прочего – великой грузинской поэзии, что предполагало блаженные “командировки” в этот земной рай! Сравнительно привилегированный быт: переделкинский дачник и обитатель писательского квартала у метро “Аэропорт”, подверженный импозантному “старорежимному” пороку – пристрастию к азартным играм. В довершение советского жизненного успеха – “выездной”, то есть автор, гастролирующий по зарубежным странам, облеченный особым доверием литературного начальства. Живи себе и радуйся или печалься в отпущенных советскому писателю пределах – на благо отечественного искусства!
Но честный с самим собой художник не может не замечать червоточины в этом преуспеянии, не расслышать привкуса дегтя. Потому что, будь ты хоть трижды Аркадием Райкиным, Сергеем Образцовым или Майей Плисецкой, ты – крепостной, пусть и отпущенный на оброк!
Вот как Александр Межиров высказывается о себе в своем “выездном” качестве:
Ради галочки летая В разных “боингах” и “Ту”, Ради галочки болтая Всяческую ерунду Это были скверные полеты. Облака. Туман. Редко-редко – звук правдивой ноты. В остальном – обман. Выездной осколок фальшфасада, Что тебя вело По кругам имперского распада, Сквозь добро и зло… Если войско на плацу весеннем Строится в каре, Ничего, товарищ, не изменим При плохой игре. При плохой игре хорошей миной Царства не спасешь, И любая правда станет мнимой, Превратится в ложь. Прах войны холодной отряхая, Лондоном дыша, Понимал – игра была плохая, Мина – хороша. И еще случайное, другое, Молния и гром. Под одним зонтом над Темзой трое, Под одним дождем.