Незваные гости
Шрифт:
Наверное, это была естественная реакция, потому что Фрэнк тоже почувствовал, как в нем поднимается ненависть…
– Я вернулась в особнячок не сразу – долго бродила по улицам. Сюзи уже была дома… Она пила чай с девушкой, по имени Нелли, англичанкой… Сюзи воспитывалась с ней в одном пансионе, в Борнемуте… Именно из-за «английского» воспитания в комнатах не было отопления, а в гостиной раскаленные угли краснели на решетке камина… угольный запах, угольная пыль тотчас же вызывали в представлении Англию. Сюзи сказала, что нечего обращать внимание на старого графа, и предложила мне чашку чая. Нелли не сказала ничего, это доказывало, что она в курсе дела. Нелли была архитектором-пейзажистом и проходила стажировку в Париже, изучая разбивку садов на французский лад… Дворянское занятие! Она не обладала широтой взглядов Сюзи… Возможно даже, она разделяла образ мыслей старого графа. Однажды я слышала, как она говорила, что, к счастью, корпорация садоводов остается чистой, потому что определенные элементы не любят возиться с землей… И сейчас я вдруг поняла, что она хотела этим сказать… А Сюзи продолжала: «Граф знаменит своим антисемитизмом, сочтите это за чудачество
Ольга замолчала, и молчание длилось так долго, что Фрэнк сказал, чтобы прервать его:
– И вы туда больше не вернулись?
– Внизу, на улице, меня ждал молодой сын графа: с некоторых пор он постоянно поджидал меня вечерами на углу. Он тоже сказал мне: «Не обращайте внимания на моего отца – антисемитизм у него вроде мании. Он уверяет, что распознает евреев издалека, немедленно и безошибочно. Его очень разозлило, что он публично продемонстрировал обратное». Все были в курсе дела! А самый факт, что я еврейка, наверное, уже давно и долго обсуждался среди моих знакомых… И как обсуждался!… И вот, когда он поцеловал мои пальцы, уверяя, что я настоящая танагрская статуэтка, я вырвала руку, оттолкнула его и бросилась в метро так, как бросаются в воду.
– И вы больше не вернулись к Сюзи? – спросил Фрэнк, когда Ольга опять замолчала.
– В тот вечер нет… Тогда Серж одолжил мне сто франков. Я переночевала в гостинице. Потом я постаралась распрощаться с ними «прилично»… И вот мораль басни: с тех пор я ношу еврейскую фамилию сознательно и благословляю свою детскую интуицию, которая толкнула меня на верный путь.
Ольга уже исчезла в темноте, от нее оставался только голос, а теперь и он исчез. Фрэнк неимоверно страдал оттого, что не мог обнять эту поглощенную мраком женщину.
– Но, Ольга, – сказал он робко, – не кажется ли вам, что это… донкихотство?
– Почему? Во время оккупации некоторые христиане носили желтую звезду [43] … Поль Элюар выдавал себя за еврея под предлогом, что его настоящее имя Гриндель… – И, очень поспешно, она добавила: – Но это не имеет никакого значения… не правда ли?
И она замолчала, как захлопывают дверь. Фрэнк больше не задавал вопросов. Ольга сидела так неподвижно, что ее плетеное кресло ни разу не скрипнуло, как будто оно было пустым. Кресло Фрэнка, наоборот, скрипело, красная точка его папиросы то поднималась, то опускалась. Каждый живет как знает, думал он, а встречаются и такие, которые выигрывают за чужой счет… И даже с блеском. Но не Ольга. Она не хочет иметь дела ни с кем. Кроме себя самой. Да, она играет в шахматы сама с собой. И не хочет других партнеров. И его, Фрэнка, тоже не хочет… А он, хотел бы он жить всегда рядом с Ольгой, с этой прекрасной загадкой? Фрэнк подумал о своей жене… Как хорошо она его понимала, как с ней было легко… Бедная, дети были ее единственной радостью, как для него живопись… Нелегкая у нее жизнь, какая женщина согласилась бы примириться, как с чем-то естественным, с его вечными отлучками? И никогда ни вопроса, ни упрека… А приступы тоски, которые на него находили! Иногда ему казалось, что он сходит с ума. Его ненадежное положение в экспортно-импортной фирме… но не это сводило его с ума: всего важнее для него была живопись…Ольга поднялась к себе, а Фрэнк еще долго оставался в темноте среди запахов сада.
43
Во время оккупации евреи обязаны были носить на одежде желтую звезду с надписью «еврей».
Фрэнк не был похож на Ольгу… Ему недостаточно было высказаться один раз, он должен был говорить без конца. Пусть только Ольга представит себе… начинал он, и поток слов прорывал плотину… У него был один свет в окошке – живопись… Соглашаясь поступить на службу в экспортно-импортную фирму, он никогда не думал, что останется там. Он думал, что имя, которое он себе составил в Голливуде… Но нет, это ему не помогло, а конкуренция в кино была такая, что он отступился. И потом в Париже он сразу же вернулся к своей единственной и подлинной любви – к живописи! Он все время занимался ею понемногу. Но в Голливуде ему так же легко было бросить живопись, как излечившемуся алкоголику не напиваться в стране, где нет спиртных напитков. А возвращение в Париж разбудило дремавшие в нем чувства – он снова увлекся живописью! Через год у него уже накопилось достаточно полотен, чтобы устроить выставку… Выставка была настоящей маленькой революцией… Новая кровь нового мира, так говорили о нем! Похвалы, договор с маршаном, улыбки, званые обеды… В Голливуде ведь было то же самое, вот Фрэнк и отнесся к успеху, как к чему-то само собой разумеющемуся, разве не то же самое повторилось с ним теперь, в другой области? Конечно, он видел вокруг себя немало художников, которые напрягали все силы и не могли ничего добиться – в смысле «успеха», – но Фрэнк об этом не задумывался, он только стремился совершенствоваться, идти вперед, и ему никогда не приходило в голову, что то, чего он уже достиг, может ускользнуть от него…
И тут Фрэнк начинал терять самообладание… В этом саду, где лето сконцентрировалось, как во флаконе духов, под безоблачным небом, среди природы, нарядившейся во все самое красивое,
Фрэнк не очень ясно представлял себе, что такое коммунизм, да и дело было не в коммунизме. Дело было в живописи. И Фрэнк принимался разоблачать механику успеха, перечислял ухищрения, при помощи которых создаются «имена»… Правда, он был не совсем уверен, что все происходит именно так, как он говорил, как он себе представлял и как это представляют себе все, у кого нет ни успеха, ни имени. И он начинал противоречить самому себе. В наше время нет непризнанных гениев, – говорил он, – эти люди не дураки, они не так богаты, чтобы упустить «ценность», они подбирают каждый клочок, каждую крошку таланта… Да они и любят талант. Просто они заметили, что у него, у Фрэнка, таланта нет… Боже мой, боже мой, они знают, что делают! И Фрэнк вдруг принимался топать ногами, как капризный ребенок. Этот высокий парень, в старых военных штанах, без рубашки – крепкий скелет, туго обтянутый кожей, – извивался, корчился, и Ольга видела, как движутся его позвонки, видела ребра… Он поднимал к небу свои жилистые кулаки, раскидывал руки и подскакивал, как летающая рыба… Он орал под безоблачным небом, орал цветам и сливам: «Они знают, что делают, сволочи! Но я их оседлаю, они еще будут лизать мне пятки. Никто ничего мне не запрещал, но они все делают для того, чтобы я не смел… и у них уже входит в привычку унижать меня, презирать, и ничто – ничто! ничто! – не заставит их заметить меня, отнестись ко мне со вниманием, позволить мне работать… Боже, сжалься надо мной, что я есмь? Ничтожество, калека или жертва американской тайной полиции? Если бы я знал, если бы я мог знать, стоит ли все это труда? А вдруг они правы? Что если я действительно только калека, инвалид, который хочет выиграть на велосипедных гонках? Но я хочу выиграть на гонках, хочу!… Немедленно! Мне некогда ждать!… Я хочу! Сейчас же!… Немедленно!…
Выкрики Фрэнка становились бессвязными. Он то невнятно бормотал что-то, то выкрикивал… «Я хочу создавать фильмы, оперы, картины! У меня есть мысли, я талантлив… Мне хочется учиться, ошибаться, начинать снова… Почему они мне мешают… Мне хочется проявить себя во всю меру своих сил. И в то же время я сам говорю себе: „Да, я жалкий калека, они правы. Вот это-то и ужасно… – Фрэнк обрушивался в кресло, запрокидывая свою трагическую голову. – Жизнь проходит, Ольга, у меня уже морщины, седые волосы, мысль застывает, становится все медлительнее, медлительнее… Где же искра божия? Мне кажется, они меня одолели…“
«Идите побрейтесь, Фрэнк, – говорила Ольга, – займитесь полезным делом».
И Фрэнк шел бриться, довольный, что Ольга отослала его, что он сможет, побыв в одиночестве, прийти в себя. Ольга обращалась с ним просто, и это всегда хорошо на него действовало. Пока Фрэнк брился, Ольга сидела в саду, в котором опять наступал дивный покой. Зерна безумия, которые были во Фрэнке всегда и раньше только придавали ему особое очарование, вдруг проросли, дали ядовитое растение… Ольга думала о том, что здесь, с ней, он еще, наверное, не так сильно беснуется, как дома, подобно ребенку, который лучше ведет себя с чужими, чем с матерью. Но она угадывала под слабым налетом временного облегчения растущую меланхолию, злорадный смех безумия… Через толстую стену, разделявшую их комнаты, она слышала, как по ночам он разговаривал сам с собой – привычка, уверял Фрэнк, которая у него выработалась, когда он писал диалоги и сам играл все роли, проверяя слова, интонации. Ольга этому не верила, он разговаривал сам с собой потому, что слова были для него своего рода защитным клапаном, он говорил, чтобы не взорваться. Пусть говорит, раз ему от этого легче. Ей было легче, когда она молчала.
Им было хорошо вдвоем. Погода по-прежнему стояла прекрасная. Покой благотворно влиял на Фрэнка, и Ольга думала, что если бы он мог прожить здесь целый месяц, она его вернула бы жене более терпеливым, успокоившимся.
XIV
Август – месяц летних каникул. Было воскресенье, первое августовское воскресенье. Воздух дрожал от миллионов шагов, от голосов и суетни освободившихся, вырвавшихся на природу людей. Ольге и Фрэнку захотелось в этот день быть, как все. После завтрака они пошли приодеться. Свежевыбритый Фрэнк ждал Ольгу во дворе, он надел свою лучшую рубашку в мелкую клеточку, которую он по-американски носил навыпуск, поверх фланелевых брюк. Ольга спустилась вниз, свежая, в белом полотняном платье и новых белых туфлях на низком каблуке… В этот погожий солнечный день они радостно отправились в путь.