Ничейная земля
Шрифт:
И все же он не мог ее понять! Завиша вспоминал все — это было не так просто — и честно искал, особенно тогда, когда уже виднелось дно бутылки, в чем же он ошибся, где недосмотрел, в чем же причина ухода Баси. Скромной и тихой была эта девушка из Калушина, которую после недолгой учебы на курсах медсестер послали во фронтовой госпиталь. Через несколько месяцев, опираясь на его руку, она прошла под офицерскими саблями, выхваченными из ножен в тот момент, когда они выходили из костела. Завиша пытался вспомнить, о чем они говорили в ту ночь и о чем говорили в следующие ночи. Молчали? Он помнил свое первое позднее возвращение домой, он надеялся, что Бася уже спит, но она сидела в гостиной и вязала. Завиша открыл дверь и, слегка покачиваясь, остановился на пороге… «Прости, Бася». — «Ничего, ничего, — услышал он, — очень жаль, что тебе со мной скучно». А ведь не так уж часто он поздно возвращался домой! И никогда не забывал о жене, думал о ней, заботился, был с ней. Любил ли он ее? Да, конечно!
Завиша жалел, что не знает. Жалел, что девушка, которая была обязана ему почти всем (кем она стала бы, если бы не он: женой лавочника, а в лучшем случае провинциального эскулапа), оказалась чужой, незнакомой и, главное, неверной. Бросить Рышарда Завишу-Поддембского! Он был поражен, унижен, ведь Бася предпочла ему другого. Разве он был хуже Александра! И к тому же он мог дать Басе все. В мире, к которому он безраздельно принадлежал, с ним считались гораздо больше, чем с Александром. «Принадлежал» — Завиша об этом думал в прошедшем времени, потому что вместе с отъездом или, скорее, с бессмысленным побегом Баси и Александра эти самые главные для него связи незаметно порвались.
Как будто бы они, самые близкие его коллеги и друзья, были виновны в его смехотворном последнем офицерском жесте! Ему не нужно было их сочувствие, вызывала отвращение их и его собственная растерянность, он даже не собирался признаваться в том, что совершил ошибку, защищая Александра. Он просто приходил домой и пил, сидя в кресле, в котором когда-то любила сидеть Бася.
Как легко остаться одиноким! Завиша даже не представлял, как это легко. Чего стоят фронтовая дружба и давние приятельские отношения, если человек выходит из обращения, отлетает на обочину, он перестал что-то значить, он уже никто, но из-за того, что «был кем-то», что существовал как «кто-то», он все равно подозрителен, может даже потенциально опасен, потому что могут возникнуть, хотя бы теоретически, определенные комбинации, персональные конфигурации, в результате которых он станет иным, необходимым. Учитывая эти обстоятельства, бывшего коллегу следует избегать, но осторожно, не порывать с ним и даже время от времени, не очень, правда, демонстративно, проявлять сердечность. Человек уходит, предположим, потому, что его бросила жена или он поссорился с начальником за партией покера, а на следующий день оказывается, что он руководствовался важными политическими мотивами, уже шепчутся, с кем он якшается, на какие левые и правые группировки посматривает и на что рассчитывает… Он сам ничего об этом не знает, пьянствуя в одиночестве, в пустой спальне, но вокруг все уже знают, и внезапно наступившая тишина в гостиной той квартиры, где частенько бывал, услужливость какого-то типа, которого он видит первый раз, предлагающего место возле себя на диване, улыбки, взгляды, крепкие рукопожатия, грубость вчерашнего приятеля — все это доказывает, что он стал совершенно другим, чужим и абсолютно самому себе непонятным! И пройдет много недель, прежде чем человек поймет что к чему, а как правило, когда он наконец по-настоящему внутренне убедится в том, что он стал тем, кем его сделали сразу же, на следующий день после отставки или еще перед отставкой, человек никогда не поверит, что это не он сам решил собственную судьбу.
Весь этот механизм, в действии которого Завиша долго сомневался, раскрыл ему Юрысь, именно Юрысь, разумеется, тоже старый товарищ, прекрасный специалист по всяким там штучкам и персональным комбинациям. Как интересно было с ним говорить! Без всяких там обиняков и уверток, без излишнего усложнения этого мира. Капитан как раз был тем, кто и знает, и верит. Да и кто смог бы понять, откуда бралась эта вера Юрыся, существующая словно вопреки тому, что он знал, вне этого, и все же предельно искренняя, сильная, ибо не опиралась на доводы рассудка. И Завиша понимал его. Даже тогда, когда Юрысь сказал: «С Александром ты был прав, но и был не прав… Конечно, он не был виноват… то есть в некотором смысле не виноват. Он еще ничего не успел сделать. А теперь он уже действует или начинает действовать. В Париже Александр кропает книгу, и я знаю, что он в ней напишет».
Когда Завиша спросил, почему решили избавиться от Александра еще до того, как он разоблачил себя, приятель посмотрел на него холодными глазами, в которых не было и тени улыбки. Этот вопрос задавать не следовало; разве только после большой пьянки, поздней ночью, когда кожа размягчается, дряблеет, а человек, погруженный в тяжелый влажный воздух, не отдает себе отчета в том, что он говорит, но не после первой рюмки. Под утро Юрысь что-то лепетал о непогрешимости; кто мог бы сомневаться в непогрешимости вождя, и уж само собой — никто из них, но ведь трудность в том, что милостиво даруемая частица этой непогрешимости передается в известной степени и ближайшим сотрудникам вождя, она им пожалована, но не навсегда. Ведь доверия можно лишиться. «Лишиться, лишиться», — повторял пьяный Юрысь и тотчас трезвел и объяснял, что нужно знать заранее, за день, за два, хотя бы за час до того, как это произойдет, о том, что с человеком может такое случиться. А тот, ничего не подозревая, продолжает выполнять свои функции, действует, решает какие-то вопросы, но вся его деятельность уже лишена какого-либо смысла, и, хотя он еще не совершил ошибки, не изменил, он сделает это завтра, послезавтра или, во всяком случае, способен на это. Нелегко поймать активного врага, шпиона, коммуниста, но определить, когда человек по-настоящему преданный теряет доверие, — вот самое большое искусство, наука, которой нигде не учат, почти ясновидение.
«Ты сошел с ума, Юрысь», — сказал в тот раз Завиша. «Возможно, — заявил капитан, — возможно, я и сошел с ума. Но это выглядит так: ходишь и смотришь на людей, на знакомые тебе морды, которые ты помнишь еще с тех самых пор, и ты почти все о них знаешь и в то же время отдаешь себе отчет в том, что ничего не знаешь… Ничего, ничего. Который из них? Который? Может быть — я? Ну скажи: и я тоже?»
Юрыся уже нет. Завиша знал, что в последние годы (они теперь почти не встречались) всеми отвергнутый Юрысь жил плохо. Слышал Завиша о его берлинских делах и об их плачевных для Юрыся последствиях. У Юрыся отобрали компас и столкнули на обочину; а может, он сам выпустил компас из рук? Почему его пригрел Вацлав Ян? Почему он прилепился к полковнику? Видимо, Юрысь уверовал в то, что снова нашел человека, облеченного доверием. Без этого он не мог бы существовать. «Слишком просто. Слишком просто», — повторял Завиша, глядя на пустую бутылку. Еще рюмку? Одну еще можно. Кто это сказал: «Двойная жизнь»? Вацлав Ян? Только ли двойная? Сколько было Юрысей? Сколько есть или будет Завишей-Поддембских? Он помнил, что эта мысль пришла ему в голову ночью, когда они возвращались в Варшаву на автомобиле, который вел Крук-Кручинский. Рядом с сенатором сидела молчаливая, как бы отсутствующая, Эльжбета Веженьская, а на заднем сиденье — Вацлав Ян и он, Завиша. «Фиат» подскакивал на ухабах, они обогнали паровозик виляновской узкоколейки, на плоских полях лежал туман, и казалось, что их окружает море, спокойное, черно-зеленое море перед дождем.
Вацлав Ян начал говорить о Юрысе. Смешно. И в автомобиле его лицо было видно только в профиль, а когда их на мгновение освещали фары идущих навстречу машин, он не мог избавиться от ощущения, что полковник и здесь, на шоссе, расставляет огни, как лампу в своем кабинете.
«Смерть Юрыся, — объяснял Вацлав Ян, — является фактом, который нельзя недооценивать. Юрысь погиб, потому что был верен (Вацлав Ян имел привычку повторять некоторые слова или выражения), верен, глубоко верен солдатской дружбе. Но смерть Юрыся является также и предостережением, особым знаком, сигналом виража, поворота, перед которым мы сейчас находимся».
Подъезжали к Вилянову. Неожиданно туман рассеялся, и они увидели костел. «Фиат» резко затормозил, Крук-Кручинский сворачивал слишком по-кавалерийски.
Но Завишу-Поддембского интересовали подробности, не общие рассуждения, а именно подробности смерти Юрыся. Уверен ли полковник, что убийство капитана каким-то образом связано с ним, с Вацлавом Яном? Можно ведь представить себе множество других причин. Следствие не дало результатов, да, конечно, но что они в конце концов вообще знают об этом следствии? Кто его ведет? И наконец… Нет, этого Завиша-Поддембский не сказал. Не спросил, действительно ли Юрысь был верен. Когда он слушал Вацлава Яна, ему казалось, что он бродит в лабиринте темных улиц, а указатели и надписи на перекрестках неясны и только вводят в заблуждение. Не глядя на полковника, он сказал, что сам займется этим делом, что он знал Юрыся много лет и обязан установить действительные причины и виновников его смерти. И еще… наконец-то у него будет хоть какая-то работа, кроме ежедневных телефонных разговоров и беготни по редакциям.
Казалось, что Вацлав его не слышал. Он долго молчал, а потом сказал: «Хорошо». Как будто он имел право выражать согласие или отдавать приказы, будто между ним и Завишей существовали прежние отношения начальника и подчиненного. (А что, если опять существуют?) И еще полковник добавил, что это может быть важно, а при некоторых обстоятельствах и полезно. О чем он на самом деле думал? Машина проезжала мимо Бельведера, и Завиша на какое-то мгновение увидел глаза полковника; у ворот стоял жандарм, окна были освещены.
«Хорошо, — повторил Вацлав, — попробуй. Ты сына старика Фидзинского знаешь? Поговори с ним. Он принес мне заметки Юрыся, которые нашел в его письменном столе».
Какие заметки? Ответа Завиша не дождался. Вацлав Ян молчал до конца поездки.
Последняя рюмка, а потом на несколько дней нужно будет бросить пить, если он действительно хочет заняться этим делом. И займется! Нужно встать, отставить бутылку, погасить свет, пойти в ванную, а потом в спальню… Нет, еще нет. А может, отправиться в город? Куда? Если только притащить какую-нибудь бабу… Привести ее сюда, понаблюдать, как она будет разглядывать квартиру, оценивать мебель, посмотрится в зеркало Баси, ляжет в ее кровать и швырнет домашние туфли на середину комнаты? С чего это ему вдруг вспомнились туфли? Почему девка с улицы должна сбрасывать туфли точно так же, как Бася?