Ницше и нимфы
Шрифт:
В то время, как Мольер старался больше смешить, чтобы сдержать слезы, Ожье в своей пьесе «Жених господин Пуарье» накачивал праздничное настроение, согласно буржуазной традиции. Вложив в уста героини слова «Во мне стучит сердце матери», он этим подчеркнул влияние наследственности, преследующей трагического героя до его гибели.
«Во мне стучит сердце матери»: ханжество этой сентенции сковывало меня железными путами, от которых я мог освободиться, достигнув неотвратимого отчаянья в любовной связи с сестрой, которая с хищностью акулы разорвала на части мое существование.
Я ведь почти в младенческом
Но по Ожье во мне билось сердце матери. А она склонила голову перед христианским монашеством воздержания от болей плоти. И сколько я не пытался построить новый райский сад с моей любимой Лу, Бог матери наполнил мой сад снами, полными вины, превратив, в конце концов, этот сад в ад. И, как первый человек, я был изгнан из рая.
Вместо «чуда преображения» на горе Тавор, я был осужден на распятие, и мой атеист Заратустра был никем иным, как Ницше-Иисус, принимающий жизнь на кресте, но в глубине души охваченный ужасом существования.
Я писал Элизабет: «Человек духа нуждается в товарищах, если у него есть Бог. Но у меня нет ни Бога, ни друга».
Силой своей бури, называемой любовью, разогнала Лу все хмурые тучи, которые скрывали от Бога-вдовца солнечный свет любви и сближения сердец. Теперь снова тучи слились и обложили меня, море ринулось на берег, поволокло меня в мусор одиночества, и колокола моего исчезновения гремят в моих ушах.
Сейчас я сочинил трагический «Гимн жизни», ненавидя гремящую гармонию Вагнера, которая загнала меня в тупик христианского аскетизма, в веру, что вечное страдание это плата за вечную истину.
Но этот совет диктуется отчаянием: когда кризисы смерти во мне усиливаются, я испытываю неприязнь более, чем всегда, к лицемерию любви, которая распространилась, как эпидемия на современное общество и принесла мне уничтожение непристойным ханжеством моей матери.
Я уже привык к тому, что сны предвещают события. Накануне приезда матери, мне снилась ее смерть. Это весьма симптоматично в моем положении, и лишь говорит о том, что она проживет долго после меня. Все, что я могу думать о моей матери — да простят меня небеса, — это вспомнить о смерти отца. С его уходом она заперла врата своего чрева от мужчин и сверлила враждебным взглядом все мужское, в жалобном остолбенении предстающее ей. Единственное мужское начало, на которое она могла смотреть без враждебности, было мое. Это само стало для меня тюрьмой, которое может понять лишь тот, который рос в таком доме. Вижу физиономию среднестатистического гражданина, который обвинит меня или то, что пришло ко мне в моей пустоте одиночества: какое тебе дело, как жила твоя мать, благодарный ты мой?
Я понимаю — даже уважаю его праведный гнев, и должен ответить. То, чем и как жила моя мать, весьма касается меня, ибо она нанесла ущерб моей жизни, жизни моей сестры, и всем, кто был с нами в контакте.
Так как она заперла двери нашего дома перед любовью, она заставила меня и сестру найти эту любовь в наших отношениях. Мы, двое, жившие несчастливо, должны были найти хоть крупицу счастья на земле.
Замкнутость
Несчастная моя тетя Розалия. Кажется, лишь сейчас я понял ее, когда она жаловалась матери, думая, что никто ее не слышит, что единственное, что она делает, это шатается по улицам в надежде встретить Иисуса. Ужасен запрет, который человек может наложить на себя, не пошевелив пальцем, не открыв дверь своего дома. И все же одиночество старой девы это нечто абсолютно другое. Она не обрывает важные связи, которые у нее никогда не были.
Судьба холостяка подобна судьбе старой девы. Он, в общем — то, выглядит лучше, но не менее несчастен, поверьте мне.
Как чудесно было бы — какими прекрасными были бы мои путешествия по странам жизни — если бы моя мать была меньше ханжой, и разрешила бы себе выйти замуж за холостяка из ближайшего окружения. Много часов я размышлял, кто бы мог быть достоин в ее глазах, и каким тогда могло быть ее влияние на меня и Элизабет. Любой мужчина в доме привел бы к тому, что Элизабет не открылась бы к той разрушительной и маниакальной жизни, в которую погружена поныне. Что касается меня, я пошел бы по пути к первой попавшейся должности. Вероятнее всего, я бы стал филологом.
Ифигения
Ах, Орест, кровь твоей матери Клитемнестры на твоей совести, и по следам твоим пылают факелы мести до полного твоего исчезновения.
Ты отомстил ей за совершенное ею убийство отца твоего Агамемнона, великого аргосского царя, потому что он согласился отдать в жертву старшую их дочь Ифигению богине Артемиде за попутный ветер его флоту в походе на Трою. Ты, Орест, жаждал отомстить за старшую и любимую твою сестру Ифигению, и с помощью другой сестры — Электры поднял меч на родную мать.
Меня съедает собственная вина. Мать, я знаю, что убил тебя своей неизбывной ненавистью, которой было достаточно, чтобы убить всех матерей на земле.
Но в последний миг Артемида сжалилась над жертвой и подменила девушку ланью, а Ифигению унесла на облаке в далекую Тавриду, ныне полуостров Крым, о котором с восторгом рассказывала мне Лу.
Кровная месть, с налитыми кровью белками глаз, оставляя кровавые следы, крадется из одной греческой трагедии в другую, и зрители древней Греции, примериваясь к героям, испытывают катарсис по Аристотелю. Но меня, как и Ореста, преследуют богини кровной мести Эриннии, за убийство матери. Они гнали в муках меня по Европе, как Ореста, по всей Греции, наслав на нас безумие.
Его спасли бог Аполлон и богиня Афина. В Афинах был суд между Эринниями и Орестом, и Орест был оправдан.
Но кто оправдает и спасет меня?
Только ты, Ифигения, объяснишь причины моей и ее вины, проповедницы морали, и мы вместе сойдем тенями в Преисподнюю, на дно мерзости, которую сотворили египтяне для страданий кровосмесителей.
Ифигения, твой брат Орест удивляется чуду вылеченных рук.
Нет ни на небе, ни на земле того, кто задержит страсть моему обновлению, вопреки безумному отчаянию.