Ницше и нимфы
Шрифт:
Неужели ринувшись из одной крайности — жестко регламентированной веры лютеранина в Бога, в другую крайность — полное Его отрицание, как бросается в пучину существо, не умеющее плавать, в смертельной самоуверенности, что гибель меня минет, я, почуявший нюхом всесилие Ничто — этот ген уничтожения, — был настолько слеп и лишен чувства самосохранения?
И во имя чего? Во имя уничтожения всех принципов, на которых зиждется существование какого — никакого, но состоявшегося мира. И всем этим двигало, вероятнее всего, сатанинское чувство,
Неужели и я буду причислен к философам, которые жаждали из хаоса извлечь гармонию, и были захвачены валом хаоса, который мы разбудили из лучших побуждений? Вот откуда пословица — «Благими намерениями вымощена дорога в ад».
Это старо, как мир. Это те самые грабли, на которые наступают опять и опять, пока всё живое не провалится в тартарары — в Ничто.
Так что же, я настолько был дьявольски самоуверен, что просто не принимал в расчет возмездия? Вот оно и настигло меня.
Оказывается, искренняя отчаянная исповедь не гарантирует спасение.
Вот тебе «Записки из подполья» Федора Михайловича свет Достоевского, герой которого торжественно заявляет «Свету белому провалиться, а мне чаю выпить».
А чай-то здесь пахнет лекарствами, нечистыми пальцами нянечки. Эта развившаяся в этих стенах смертельная чувствительность к запахам — больницы, борделей, дома умалишенных, завершающего череду меблирашек, в которых я провел годы отшельничества, изводит. Неужели существа, тронутые умом, источают специфический запах, или набор лекарств и процедур несет эти запахи?
Отменив Бога я, конечно же, не могу лишить мир сознания его бездонности и беспочвенности. Более того, лишенные Божественной склейки, будут разорваны Бытие и существование.
Мироздание лишится смысла.
С воцарением безбожия, начисто исчезнет тяга к истине. Человек теряет почву под ногами, и волна неверия относит его к нигилизму. А вот это не просто привязчивое, а навязчивое состояние человеческого духа. Нигилизм подобен бумерангу. Дух пытается от него избавиться, а он возвращается.
И, при этом, следует признаться, что бытийно-историческая сущность нигилизма, по сути, является всего лишь выдуманным прибежищем опасно замечтавшейся мысли, куда спешит укрыться всякая романтическая философия, бегущая от реальности и несущая гибель: к примеру, у Вагнера, все герои только к ней и стремятся. Их тянет в пещеру смерти Валгаллу, всех этих Тристанов, Зигфридов, валькирий.
Надо же было быть столь ослепленным позитивизмом, чтобы ни на миг не сомневаться, что я открыл нечто новое и великое. Невозможно оторваться от истоков, заложивших основы моей личности, и, пытаясь охватить одним взглядом всю мировую историю без Бога, я терял истину, ибо ее-то требовал Бог. Не лукавил ли я, зная дьявольскую привлекательность отрицания для всех лишенных веры, считающих ее уловкой Лукавого?
Меня все более яростно обвиняют в том, что моя мысль несет лишь саморазрушение, в котором ни одна истина не может сохранить устойчивости, и в конце всего упираешься в Ничто. Меня обвиняют в нигилизме, когда вся моя философия направлена против него.
И, все же, при всех моих блужданиях и заблуждениях, я убежден, что выстроил — пусть еще во многом недостроенный — каркас нового мировоззрения, которое сменит христианство с помощью высшего человеческого Бытия, по сути, выросшего из того же христианства.
Но это блуждание по кругу, хотя и укладывающееся в формулу «возвращения того же самого», вызывает во мне отторжение.
Неужели, от невозможности достичь высшего совершенства, я впадаю в ярость и готов спустить с цепи всех кроющихся в душе бесов?
Странно, но все это вместе сбивает с толку многих, в том числе, моих друзей и почитателей, полагающих, что за всем этим кроется что-то иное.
В этом «ином» таится бессмертие мое, и я унесу его с собой по ту сторону, в красноречивое молчание, захлопнув над собой крышку гроба.
Мать Франциска
Сегодня у меня странный день. Среди вещей, которые мне принесли, оказалось письмо от Августа Стриндберга. Обычно письма мне не дают, кстати, непонятно почему. Так или иначе, после долгих унизительных просьб мне отдали письмо в руки.
Читаю его и перечитываю:
«Вот уже третий день Вы фигурируете в моих фантазиях. Я пишу Вам в надежде, что благодаря этому избавлюсь от Вашего портрета в моем мозгу, и тогда смогу обратиться к более приятным глазу темам, питающим душу.
Горечь во мне возникла, когда я наткнулся на Ваше фото в конце четвертой страницы моей утренней газеты. Я, конечно, считаю, что в этом нет ничего зазорного — появиться в печати, но стоит ли это — да еще в таком виде? Что за фото! Действительно ли Вы так выглядите — как Мефистофель в жалком уличном представлении „Фауста“? Подожду, пока этот портрет сотрется из моей памяти, и лишь тогда снова Вам напишу».
Стриндберг по натуре склочник. Полагаю, что он завидует мне из-за Георга Брандеса, который интересуется мной более, чем им. Но кроме этого он и вправду склочник по натуре. Он раздражает меня и раздражает весь мир, но, главным образом, раздражает самого себя.
Может, он завидует моим пышным усам. У него-то они жидковаты и торчком стоят.
После обеда появилась Мама с доброй, по ее мнению, вестью.
Ей разрешили меня забрать под ее крылышко, в Наумбург.
Итак, я просидел в этом обезьяннике один год и восемьдесят три дня — с восемнадцатого января тысяча восемьсот восемьдесят девятого до двадцать четвертого марта сего, девяностого.
Весть не вызвала у меня ни радости, ни печали.
Мама еще добавила, что Элизабет находится на пути из Парагвая в Германию, тем самым лишив меня роскоши не думать, где находится моя дорогая сестрица. Мама надеется на ее помощь по уходу за мной.