Ницше и нимфы
Шрифт:
Именно, моя Лу открыла мне врата к женской тайне богини мудрости — Софии, то скрытое интуитивное знание, которое ученые-позитивисты не могут постичь. Они отрицают метафизику, и потому их кругозор ограничивает жизнь между глазами плоского лошадиного разума, отупляющего их сердца, как и ощущения, ум, чувства, силу знания и знание силы.
До того, как я вошел в ворота этого дома умалишенных, я наблюдал за его жизнью снаружи, в окна, словно был профессиональным психиатром, но с момента, как вступил в него, я сделался до ужаса рассудительным, пытающимся уравновесить мою мужскую самоуверенность с женским пониманием Лу, наблюдающей за всем тайным и исчезающим.
До того, как я познакомился
Нет сомнения в том, что мы сейчас стоим на пороге нового периода сильнейших столкновений, которые приведут к новой духовной реальности, основанной на нуждах людей, а не на удовлетворяющих человека философах типа Гегеля. Они выдумали рационалистскую программу, согласно сердечной склонности пруссаков, превратив ее систему объемлющей весь мир последней истины. Они поставили существование перед мыслью, живое тело — перед мыслящим тростником — растоптанным тростником, в котором Паскаль определил душу — и — может, как старый скептик, я ошибаюсь — построят двадцатый век на крепкой основе нужды и необходимости.
За окнами дома умалишенных никаких изменений. Опять — рассвет. Давно я столь длительно не общался с Лу — и в бессоннице, и в дреме, и во сне.
Весы Вселенной
Дважды за манящими к себе извивами и изгибами волн этой моей Книги я спускался в Рапалло, к волнам нежного моря, ворочающегося на жестком каменистом дне.
Но завершить ее смог, поднявшись на альпийские высоты моего обетованного места — Сильс-Марии у Энгадина. Тихую бухту Рапалло прикрывали в ту зиму хребет Кьявари и мыс Портофино.
Мне было худо. Изводила холодная и дождливая зима в небольшой гостинице у самого моря, где ночами прибой, к сожалению, не укачивал, а лишал сна. Но — грех жаловаться: эта бессонница была невероятно благотворной. Меня не просто поднимало с постели, а бросало к столу, записывать нечто грандиозное, все более вырисовывающееся передо мной.
Кутаясь во все, что у меня было, и, все же, испытывая дрожь, скорее, не от холода, а от незаурядности мыслей, я начал писать «Заратустру».
Несмотря на то, что февральский холод у моря пронизывает меня до костей, я в течение десяти дней начавшегося тысяча восемьсот восемьдесят третьего завершаю первую часть Книги.
Тринадцатого февраля я подозрительно спокойно правлю рукопись. Ставлю последнюю точку. Печальная весть Иова приходит через день.
Можно сказать с достаточной долей достоверности, что в тот момент, когда я ставил точку, в Венеции скончался Рихард Вагнер.
Да простят мне боги, у меня на него был заготовлен полный колчан стрел. Все, написанное мной до сих пор, было лишь подступами к этой главной Книге. Она рождалась в лоне языка, мною не очень чтимого, но родного, обладающего, как я предощущал, неограниченными возможностями словесной игры, неисчерпаемой мощью завязывания плода. Думаю, беременность Книгой была длительной, сопровождаемой токсикозом на ранних стадиях, принимаемым мною за обычные симптомы почти постоянного моего недомогания, тошноты и обмороков. Но при этом и цепкость ее невозможно было прервать. Не имело значения, был ли я этому рад или не рад, ибо это было свыше моих сил.
От непреходящего волнения, я каждый раз щупал лоб: мне казалось,
Чтобы немного умерить мое нервное состояние, я выходил до обеда на короткую прогулку вверх по улице, мимо сосен, чтобы глядеть в морскую даль. Это успокаивало. Если я чувствовал себя в силах, то в послеобеденное время обходил всю бухту Рапалло от Санта-Маргариты до мест, за мысом Портофино.
Особенно повышали для меня ценность окружающего ландшафта просматриваемые по прямой линии на юг, в морской дали, легендарные острова — осиянная величием родившегося на ней Наполеона Корсика, и — чуть поодаль — Сардиния. Я мог долго, не ощущая времени, смотреть на море, внутренне сближаться с ним, так, что в какой-то миг оно китом пророка Ионы поглощало мое одиночество. Я воочию ощущал, как огненный кит закатывающегося зимнего солнца пьет взахлеб это одиночество, облегчая тяжесть моей души, и волны, сшибаясь у самой его пасти, вздымают тучи брызг, шумно вливаясь в китовое брюхо.
Оранжевый свет уже закатившегося солнца приподымал огромное пространство, и отрешенно, словно забывая себя, высвечивал дома вдоль берега и лица людей в окнах, заворожено вглядывающиеся вдаль.
Может, и они, как я, пытались разглядеть туманный смысл своей жизни, и ничего не видели.
Недвижно стоял час мирового сиротства в одном ключе с моей душой, которую я ощущал подобной камням у берега, черным горбатым обугленным гномам. И только на грани засыпания, как солнечный свет на поверхности спокойного моря, которое сохранялось под веками после долгого в него вглядывания, возникало чувство радости, что через несколько часов — будь то сон или бессонница, я засяду за продолжение Книги. И я старался не давать ход дразнящим еще смутной приманкой мыслям, чтобы не потерять их во сне или вспугнуть бессонницей.
Первый вздох после просыпания был как первый вдох младенца, миг назад бывшего почти безжизненной плотью, но с бессознательным порывом в жизнь раскрывшего оба глаза.
Младенец вплывает в жизнь на весах Вселенной покачиванием — в колыбели, на руках матери, на весах бдения и сна, на вырастании между низиной моря и высотами гор.
Мою жизнь пестовало Средиземноморье и Альпы.
Гуляя по набережной с множеством пальм, посещая узкие старинные улочки до базарной площади, останавливающей меня своим шумом и суетой шевелящихся муравьиной массой туристов, я все яснее пытался представить перед собой бродячего философа, отшельника и странника, подобного мне.
В древности он поразил своим учением Ассирию и Вавилон под именем Зороастра, но более известного, как Заратустра.
Я перебирал имена и других, но именно дух учения Заратустры снизошел на меня. Я говорю о нисхождении, ибо в последнее время — при долгом созерцании моря — на меня надвигалось внезапное видение поверх вод — быстро летящий по воздуху человек в сторону гор. Он осязаемо близко — не как тень или тающее по ходу облако, — пролетал мимо меня — но лица его не было видно. Дошло до того, что я с наступлением вечера, приходил на это место и замирал в ожидании.
На этот раз, увидев приближающуюся по воздуху фигуру, я вскрикнул от неожиданности, узнав в ней Лу, безмолвно пролетевшую мимо меня.
В последующие дни, сколько раз я не посещал это место, больше никто не появлялся в полете.
Это событие, испугавшее меня прорывом из глубин таящегося, как в любом человеке, — безумия, еще более поразило впервые в моей жизни выплеснувшейся из подсознания верой в это видение и почти наркотической тягой к фиксированному мной на часах времени появления летящих то ли привидений, то ли чего-то реального.