Никиша
Шрифт:
Прогорела одна партия – можно вступить в другую. А перед выборами
Батраку и вовсе раздолье. В эту пору даже Фекла его не бьет ни половником, ни сковородками, с опаской поглядывает на сожителя: вдруг эта козья морда и впрямь выйдет в начальники? Тогда он без всяких приговоров расстреляет ее, как обещал, возле дровяного сарая.
Батрак периодически вручает местным жителям разноцветные билеты разных партий, от души поздравляет, трясет неуклюжие стариковские ладони.
Нелепая военная форма бывшего дезертира каким-то образом подходит к размытому смыслу многопартийности, в который его влепил местный деятель. У него в подвале
Во время собраний Батрак, устав читать повестку дня и протоколы, оглядывая Никишу партийным исподволистым оком, морщится: ты, дед, похож на старого ястреба-милитариста!
ЦАРЬ-ОГОНЬ
Перед началом Курской битвы люди из деревень ушли, а те, которые остались, горько пожалели об этом. Бомбы и снаряды рвались сутками напролет. Постоянный треск и грохот. Люди поневоле попрятались в погреба. Никиша был огорчен, что Грепа ушла жить в погреб к Кузьме…
“Штоб вас обоих бонбой шандарахнуло…” – ворчал дезертир. В черноте взрывов блистал, жег, гремел главный хозяин тогдашних полей – огонь.
Дезертир приоткрывал крышку, смотрел через щели досок: люди в советской форме кричали неслышно разинутыми ртами: “Огонь!..” После войны от них родятся дети – крепкие, деловитые, умные. Послевоенное поколение с воодушевленным блеском в глазах. Выносливые, годные для пятилеток ребята и девчата, однако с неважнецкими нервами… Уже в начале шестидесятых Никиша почитывал в погребе, при свете коптилки, газеты, которые иногда приносила Грепа: вот она, послевоенная молодежь! – строители, монтажники, “физики” и “лирики”, высокий полет!.. Все родились от военного огня, проникшего в кровь отцов и матерей… Но все военные и послевоенные дети, как это точно знал
Никиша, получились больные, зачатые от перекисшего, загноившегося в окопах мужского семени, вылезли из материнских животов, надорванных непосильной работой. Выкарабкались на свет божий огромными тысячами, трудовыми толпами и начали удивлять мир научными открытиями, новостройками, стихами, поставив завершающую точку общей судьбы полетом человека в космос. Уже тогда, сквозь газетные строки, бывший учетчик предчувствовал увядание нового, внутренне выжженного поколения; от отцов шла эта боль и невысказанность, эта затаенность и грусть, эта могучая лирика, которую дезертир слушал по радио – тайком провел через лопухи провода и подвесил хриплый репродуктор-“лопух”, к которому прислонял ухо через подушку.
Дезертир знал об успехах послевоенных “новых” в труде и творчестве.
Его тоже удивлял этот необъяснимый рывок жизни, сравнимый с броском на амбразуру, однако он со слезами на глазах думал об их неудаче, связанной с быстрой скоростью жизни. А еще надо было быстрее использовать запас энергии победы. Эта энергия на глазах таяла, уходила, словно живая материя мечты: деревни пустели. Дети бывших фронтовиков, получив паспорта, уезжали в города, наводняя общежития и бараки новостроек. И редко кто из них возвращался, потому что деревня, как бы она по-родному ни называлась, родиной даже в маленьком смысле уже не была. Ее родной смысл тоже был убит. Все эти деревушки и хутора давно съел колхоз, оставив на месте бывших поселений бурьянные островки. Позднее, в наше время, эти островки превратятся в тысячегектарные массивы брошенных пространств, заросших полынью и чернобылем. И все потому, что они, дети фронтовиков, ушли когда-то отсюда навсегда. Но, даже оставшись в деревнях, они и здесь бы до конца не справились с задачей жизни, потому что боль и усталость отцов не позволили бы им далеко устремиться вперед – этим энергичным, но полумертвым внутри детям.
Хотя некоторые остались и так же энергично поднимали колхоз. Но и колхоз был обречен на затухание и гибель: в его вялой “обчественной” жизни та же война оставила свои вирусы.
ГЛОТОК ВОДЫ
Никиша, замаскированный темнотой и грохотом, почти без опаски вылезал из погреба, смотрел, дыша через мокрую тряпку, кашляя заплесневелыми легкими. Глаза сохли от жара до каменной твердости, но дезертир не мог отвести взгляда от огня, борющегося с землей.
Воистину Царь-огонь с его безумным торжеством, когда небо становится черным, как на рисунке, сделанном послюнявленным химическим карандашом. Полузадохнувшийся дезертир шагал по горящей дымной улице
– однова погибать!.. Хоть нарочно проси встречного солдата, чтоб застрелил, чтоб разом отмучиться от зазря сбереженной жизни… Горьким серным дождем сыпались сверху крошки земли.
В тысячный раз он пожалел, что не ушел на войну с мужиками. Вот и остался сиротой в погребе… Дым, смрад, горячая кислая земля, залепившая рот и глаза. Воздух жарит тебя со всех сторон, словно картошку, брошенную в костер. Смоченная тряпка, через которую дышишь, превращается в грязный комок.
Сапрон слушает, кивает головой: он своими глазами все это видел. С перевязанной головой – одни глаза торчат из бинтов, ходил в рукопашную с трехгранным, до блеска начищенным штыком, который после боя становился ярко-алым, играл на закате влажными искрами. Пока отдыхал, на красноте штыка оседала пыль. Среди желтого огня пшеничных полей черные факелы танков, – иногда они с грохотом подскакивали от взрыва боекомплектов. Днем с трудом различался диск солнца, зато ночами было светло как днем.
“Пить…” – донесся с обочины слабый голос.
Никиша вернулся домой, набрал кружку теплой воды, вонявшей тухлыми огурцами. Нащупал лицо солдата, дал ему в сухой рот попить. В ответ хриплый шепот, заглушаемый взрывами: “Спасибо, браток!”
– Мбеста моя оказалася тута, на Курскай дуге… – бормотал Никиша. – Я тоже воевал, человека из танка спас, а немецкава солдата загубил…
Убил-то по-подлому, сзади, ржавым топором…
Слезы сами льются у него из глаз.
– Ничего… – Сапрон кладет на его почти детское плечо огромную ладонь. – Это война. А лицом к лицу ты бы с ним не справился, здоровенный был лось. Еще бы чуток, и он бы меня задавил… Ты поступил правильно и находчиво. Хочешь, свой орден тебе отдам?
– Не надо… – всхлипывает Никиша, одергивает залатанную гимнастерку.
Грудь его сама собой надувается петушиным зобком, глаза начинают ярко, не по-пьяному блестеть. Ему по душе похвала старого солдата.
– Не хочешь орден, сто граммов налью…
Сапрон не любил вспоминать о войне, хотя его часто приглашали в школу. Вот тогда он собирал в пакет медали, орден, благодарственные письма с портретом Сталина и шел три километра до школы. На перекрестке танк на постаменте, рядом пушки, зенитки. Дети каждую весну красят их, белят известкой колеса. На газонах причесанная трава.