Николай II: жизнь и смерть
Шрифт:
«Молодой помощник» коменданта, который «показался более приличным» Аликс, действительно был приятнейшим молодым человеком. Ясноглазый, в чистой косоворотке, с именем, ласкающим слух царицы, — Григорий. Это и был Никулин, который всего через несколько дней будет стрелять в ее сына.
Из автобиографии Никулина (хранится в Музее Революции):
«Родители мои мещане. Отец — каменщик, печник, мать — домохозяйка. Образование — низшее, окончил два класса.
С 1909 года работал каменщиком, а потом на динамитном заводе (это уже было во время войны, чтобы освободиться от воинской службы). По закрытии завода с марта 1918 года работаю
Юровский приметил его сразу. Никулин не пил, что было редкостью среди бывших рабочих, приходивших в ЧК. И главное — он умел сразу внушить к себе доверие. Юровский все это ценил и нежно звал его «сынок». И когда стал комендантом, в помощники он взял Григория Никулина.
Дневник Аликс: «22 июня (5 июля). Комендант предстал перед нами — с нашими драгоценностями. Оставил их на нашем столе и будет приходить теперь каждый день наблюдать, чтоб мы не раскрывали шкатулку».
А он по-прежнему верил в нового коменданта:
«23 июня. Суббота. Вчера комендант Ю. принес ящичек со всеми взятыми драгоценностями, просил проверить содержимое и при нас запечатал, оставив у нас на хранение… Ю. и его помощник начинают понимать, какого рода люди окружали и охраняли нас, обворовывая нас…»
«25 июня. Понедельник. Наша жизнь нисколько не изменилась при Ю. Он приходит в спальню проверять целость печати на коробке и заглядывает в открытое окно… Внутри дома на часах стоят новые латыши, снаружи остались те же — частью солдаты, частью рабочие. По слухам, некоторые из авдеевцев уже сидят под арестом. Дверь в сарай с нашим багажом запечатана, если бы это было сделано месяц тому назад. Ночью была гроза, и стало еще прохладней».
Грозовое лето. Он часто отмечает грозы в своем дневнике. Молнии на небе и вода на земле. Много воды. И оттого лесные дороги сильно развезло и трудно будет проехать по этим дорогам будущему грузовику — с их трупами…
А между тем дом уже готовили к последнему событию. Он не обратил на это внимания, но она записала:
«25 июня (8 июля). Ланч только в 1.30, потому что они чинили электричество в наших комнатах».
Итак, драгоценности переписаны, электричество исправлено.
На следующий день, 26 июня (9 июля) 1918 года, доктор Боткин начал писать свое письмо. Необъяснимый ужас, неотвратимость надвигающегося, галлюцинации и тоска заживо погребенных — в воздухе страшного дома…
После расстрела в комнате доктора Боткина Юровский за-брал бумаги последнего русского лейб-медика…
Я разглядываю их: «Календарь для врачей на 1913 год». Извещение Главного штаба о гибели его сына Дмитрия в бою, декабрь 1914 года.
А вот его письмо (он писал своему товарищу по курсу, по выпуску далекого 1889 года). Он начал писать его 3 июля и, видимо, все следующие дни продолжал сочинять, а потом переписывал это длиннейшее письмо своим мелким, бисерным почерком. Переписывал он его до последнего дня, когда кто-то прервал его на полуслове…
«Дорогой мой, добрый друг Саша. Делаю последнюю попытку писания настоящего письма — по крайней мере отсюда, — хотя эта оговорка, по-моему, совершенно излишняя: не думаю, чтобы мне суждено было когда-нибудь куда-нибудь откуда-нибудь писать. Мое добровольное заточение здесь настолько же временем не ограничено, насколько ограничено мое земное существование. В сущности, я умер — умер
Если «вера без дел мертва есть», то дела без веры могут существовать. И если кому из нас к делам присоединилась и вера, то это только по особой к нему милости Божьей. Одним из таких счастливцев, путем тяжкого испытания, потери моего первенца, полугодовалого сыночка Сережи, оказался и я. С тех пор мой кодекс значительно расширился и определился, и в каждом деле я заботился и о «Господнем». Это оправдывает и последнее мое решение, когда я не поколебался покинуть моих детей круглыми сиротами, чтобы исполнить свой врачебный долг до конца, как Авраам не поколебался по требованию Бога принести ему в жертву своего единственного сына…»
Из дневника Николая: «28 июня. Четверг. Утром, около десяти тридцати к открытому окну подошли двое рабочих, подняли тяжелую решетку и прикрепили ее снаружи рамы без предупреждения со стороны Ю(ровского). Этот тип нам нравится все менее! Начал читать восьмой том Салтыкова».
Ну конечно же, эта решетка — финал. Было в этом что-то ужасное: входя в комнату, видеть эту темную решетку…
Он страдал за нее и за мальчика. А она… она жила трудным бытом заточения:
«28 июня (11 июля). Четверг. Комиссар настоял, увидеть нас всех в 10. Он задержал нас на 20 минут и во время завтрака не разрешил нам больше получать сыр и никаких сливок.
Рабочий, которого пригласили, установил снаружи железную решетку перед единственным открытым окном. Несомненно, это постоянный страх, что мы убежим или войдем в контакт с часовым. Сильные боли продолжаются. Оставалась в кровати весь день».
Да, «черный человек» нанес им в этот день два удара. В конце концов, эти сливки, сыр, яйца, которые приносили из монастыря, были каким-то разнообразием в постоянной скуке Алексея.
«Скучно!», «Какая скука!» — этими восклицаниями переполнен дневник мальчика. И еще решетка!
Но Юровский лишь выполнял свою работу.
Жить им оставалось считанные дни, и он уже начал изолировать их от мира. Он боялся монастыря. Да, это ЧК придумала передавать им письма от «Офицера», но вдруг еще кто-нибудь… Он должен был думать об этом «вдруг». В городе безвластие. Маленький отряд — вот все, что у него есть.
12 июня — на следующий день после решетки — состоялось… Вернувшийся из Москвы Голощекин собрал заседание Исполкома Уральского Совета.