Николай II. Святой или кровавый?
Шрифт:
Этот переход количества в качество усугублялся тем, что на фронте заканчивались запасы продовольствия. «В начале февраля на Северном фронте продовольствия оставалось на два дня, на Западном фронте запасы муки закончились, и части перешли на консервы и сухарный паек. В первой половине февраля старший военный цензор штаба 2-го Сибирского корпуса доносил о характерных высказываниях в солдатских письмах: „кормят плохо, хлеба дают мало, очень стало трудно“, „часто по суткам сидим не емши, без хлеба“, „голод мучит больше всего, хлеба я получаю около фунта в сутки, ну а суп – это чистая вода“ – и так далее. 22–23 февраля восстали солдаты двух стрелковых полков на Кавказском фронте: они требовали хлеба и мира. 22 февраля Николай II срочно отправился из Петрограда в Ставку спасать армию от продовольственного кризиса. Но на следующий день под воздействием того же продовольственного кризиса начались массовые волнения в Петрограде»149.
До сих пор историки не пришли к единому мнению: вспыхнули
«Николай II в это время находился в штабе генерала Рузского, командующего Северным фронтом. При первых известиях о мятеже царь направил к Петрограду четыре полка под командованием генерала Иванова, чтобы традиционно погасить мятеж пулями и кровью. Никто не знает, чем бы все закончилось – озлобленные фронтовики могли ведь и присоединиться к мятежу, – однако железнодорожники остановили движение эшелонов вблизи Петрограда.
Дальнейшие действия царя зависели от позиции командующих фронтами. Монархически настроенные историки утверждают, что все они входили в спровоцированный англичанами заговор против монарха. Нет, заговор, конечно, был – но командующие фронтами учитывали еще и объективную обстановку. Например, они всерьез боялись революции на фронте. 1 марта начальник генерального штаба М. В. Алексеев телеграфировал царю о том, что вслед за Петроградом восстала Москва, и что революция грозит распространиться на армию. „Беспорядки в Москве, без всякого сомнения, перекинутся в другие большие центры России, – предупреждал Алексеев, – и будет окончательно расстроено и без того неудовлетворительное функционирование железных дорог. А так как армия почти ничего не имеет в своих базисных магазинах и живет только подвозом, то нарушение правильного функционирования тыла будет для армии гибелью, в ней начнется голод… Армия слишком связана с жизнью тыла, и с уверенностью можно сказать, что волнения в тылу вызовут таковые же в армии… Подавление беспорядков силой в нынешних условиях опасно и приведет Россию и армию к гибели…“»150
«Ночью 2 марта председатель Государственной Думы Родзянко после переговоров с Петроградским советом сообщил Рузскому и Алексееву, что положение в столице диктует необходимость отречения. Алексеев запросил мнение командующих фронтами и флотами, сообщив, что сам он выступает за отречение с тем, чтобы предотвратить развал армии; все командующие согласились с его мнением. Командующий Западным фронтом А. Е. Эверт писал: „Я принимаю все меры к тому, дабы сведения о настоящем положении дел в столице не проникли в армию, дабы оберечь ее от несомненных волнений“. Командующий Балтийским флотом адмирал А. И. Непенин телеграфировал: „С огромным трудом удерживаю в повиновении флот и вверенные мне войска. В Ревеле положение критическое… Если решение не будет принято в течение ближайших часов, то это повлечет за собой катастрофу“.
Снова встал вопрос о наличии надежных частей для борьбы с восстанием. Как говорил Николаю II посланец Думы А. И. Гучков, „надежных“ частей просто не было: „…Движение захватывает низы и даже солдат, которым обещают отдать землю. Вторая опасность, что движение перекинется на фронт… Там такой же горючий материал, и пожар может перекинуться по всему фронту, так как нет ни одной воинской части, которая, попав в атмосферу движения, тотчас не заражалась бы. Вчера к нам в Думу явились представители… конвоя вашего величества, дворцовой полиции и заявили, что примыкают к движению“. Гучкова поддержал генерал Рузский: „Нет такой части, которая была бы настолько надежна, чтобы я мог послать ее в Петербург“.
Как видим, „заговор“, если даже таковой был, играл лишь вспомогательную роль. Главным аргументом являлось положение в армии, угроза бунта на фронте. Как позиция генералов, так и отречение Николая II были прямыми следствиями восстания 170-тысячного гарнизона Петрограда. Процесс уже пошел дальше. 1 марта в Кронштадте мятежные матросы убили адмирала Р. Н. Вирена и более 50 офицеров; 4 марта в Свеаборге погиб адмирал А. И. Непенин. 2 марта на псковской станции взбунтовался эшелон 1-го железнодорожного батальона; мятежные солдаты двинулись к царскому поезду, и их остановило лишь известие, что идут переговоры об отречении»151.
Последний момент особенно важен. Николаю удалось практически невозможное: победить многовековое упование русского народа на «батюшку царя», на то, что «царь у нас хороший, это бояре плохие». Для этого, право, нужен был особый государственный талант.
Действительный тайный советник, сенатор, член Государственного совета юрист А. Ф. Кони в 1917 году писал: «Мне думается, что искать объяснения многого, приведшего в конце концов Россию к гибели и позору, надо не в умственных способностях Николая II, а в отсутствии у него сердца, бросающемся в глаза в целом ряде его поступков. Достаточно припомнить посещение им бала французского посольства в ужасный день Ходынки… Стоит вспомнить его злобную выходку о „бессмысленных мечтаниях“ перед лицом земств… Достаточно, наконец, вспомнить равнодушное отношение его к поступку генерала Грибского, утопившего в 1900 году в Благовещенске-на-Амуре пять тысяч мирного китайского населения, трупы которых затрудняли пароходное сообщение целый день, по рассказу мне брата знаменитого Верещагина; или равнодушное попустительство еврейских погромов при Плеве; или жестокое отношение к ссылаемым в Сибирь духоборам, где они на севере обрекались, как вегетарианцы, на голодную смерть… Можно ли, затем, забыть Японскую войну, самонадеянно предпринятую в защиту корыстных захватов, и посылку эскадры Небогатова со „старыми калошами“ на явную гибель, несмотря на мольбы адмирала… Можно ли забыть ничем не выраженную скорбь по случаю Цусимы и Мукдена и, наконец, трусливое бегство в Царское Село, сопровождаемое расстрелом безоружного рабочего населения 9 января 1905 года. Этою же бессердечностью можно объяснить нежелание ставить себя на место других людей и разделение всего мира на „я“ или „мы“ и „они“. Этим объясняются жестокие испытания законному самолюбию и чувству собственного достоинства, наносимые им своим сотрудникам на почве самомнения или даже зависти…
…Нельзя не признать справедливой характеристику Николая II, сделанную в 1906 году одним из правых членов Государственного совета: „это трусость, и он трус“. Трусость и предательство прошли красной нитью через все его царствование. Когда начинала шуметь буря общественного негодования и народных беспорядков, он начинал уступать поспешно и непоследовательно, с трусливой готовностью, то уполномочивая Комитет министров на реформы, то обещая совещательную Думу, то создавая Думу законодательную в течение одного года. Чуждаясь независимых людей, замыкаясь от них в узком семейном кругу, занятом спиритизмом и гаданьями, смотря на своих министров как на простых приказчиков, посвящая некоторые досужие часы стрелянию ворон у памятника Александры Николаевны в Царском Селе, скупо и редко жертвуя из своих личных средств во время народных бедствий, ничего не создавая для просвещения народа, поддерживая церковно-приходские школы и одарив Россию изобилием мощей, он жил, окруженный сетью охраны, под защитою конвоя со звероподобными и наглыми мордами, тратя на это огромные народные деньги. Отсутствие сердечности и взгляд на себя как на провиденциального помазанника божия вызывали в нем приливы горделивой самоуверенности, заставлявшей его ставить в ничто советы и предостережения немногих честных людей, его окружавших или с ним беседовавших, и допустившей его сказать на новогоднем приеме японскому послу за месяц до объявления Японией пагубной для России войны: „Япония кончит тем, что меня рассердит“…
А между тем судьба была к нему благосклонна. Ему, по евангельскому изречению, вина прощалась семьдесят семь раз. В его кровавое царствование народ не раз объединялся вокруг него с любовью и доверием. Он искренно приветствовал его брак с „Гессен-Даршматской“ принцессой, как ее назвал на торжественной ектении протодиакон Исаакиевского собора. Народ простил ему Ходынку; он удивлялся, но не роптал против Японской войны и в начале войны с Германией отнесся к нему с трогательным доверием. Но все это было вменено в ничто, и интересы родины были принесены в жертву позорной вакханалии распутинства и избежанию семейных сцен со стороны властолюбивой истерички. Отсутствие сердца, которое подсказало бы ему, как жестоко и бесчестно привел он Россию на край гибели, сказывается и в том отсутствии чувства собственного достоинства, благодаря которому он среди унижений, надругательства и несчастия всех близких окружающих продолжает влачить свою жалкую жизнь, не умев погибнуть с честью в защите своих исторических прав или уступить законным требованиям страны. Этим же отсутствием сердца я объясняю и то отсутствие негодования или праведного гнева за судьбы людей и подданных, пострадавших от противозаконных и вредных действий его сатрапов…
…Обращаясь к непосредственным личным воспоминаниям, я должен сказать, что, хотя я и был удостаиваем, как принято было писать, „высокомилостивым приемом“, но никогда не выносил я из кабинета русского царя сколько-нибудь удовлетворенного впечатления. Несмотря на любезность и ласковый взгляд газели, чувствовалось, что цена этой приветливости очень небольшая и, главное, неустойчивая. Мне особенно вспоминается представление ему в 1896 году, когда оказалось, что он не знает о завещанных ему Ровинским драгоценных собраниях офортов Рембрандта, несмотря на то что таковые уже целый год как были переданы душеприказчиками в министерство двора… Каждый раз, когда мне приходилось ему представляться и выслушивать его обычный вопрос: „Что вы теперь пишете и что теперь интересного в сенате и Совете?“ – я присоединял к моему ответу, по возможности, яркое и сильное указание на ненормальные явления и безобразия нашей внутренней жизни и законодательства, стараясь вызвать его на дальнейшую беседу или двинуть в этом направлении его мысли. Но глаза газели смотрели на меня ласково, рука, от почерка которой зависело счастье и горе миллионов, автоматично поглаживала и пощипывала бородку, и наступало неловкое молчание, кончаемое каким-нибудь вопросом „из другой оперы“»152.