Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Шрифт:
Принимая на себя ведение критического отдела в обновленном «Русском вестнике», Полевой признал в своей руководящей статье [295] , что русская литература переживает трудное время. Классицизм пал, писал он, но теперь одно зло сменили другим. Невольно пожалеешь о добром старом времени классического владычества. Старую теорию мы уничтожили, ну а создали ли мы новую? У нас теперь масса трибуналов и полное безначалие в критике. Такая же путаница и в теориях ученых, и в философии. Толпа неверующих разрушителей нападает на Гёте, предпочитает Энеиде – Нибелунги, Рафаэлю – византийскую живопись, отвергает все в Корнеле и Расине, холодно смотрит на творения В. Скотта и любит уродливого Диккенса. Наш вкус – страстность, наше прекрасное – дикость, наша страсть – новизна. Нужно выйти из этого хаоса, надо перейти к времени мирному, к новому тихому воссозданию прежних положительных идей человечества… Это будет новый классицизм, который сумеет ценить Шекспира, отдавая справедливость Корнелю, Кондильяка заменить эклектизмом, безбожие энциклопедистов уничтожить перед светом религии, помирить романтизм и классицизм. Чтобы повернуть литературу на этот путь слияния прежнего сухого классицизма и неистового романтизма (от которого Полевой теперь отрекается), чтобы не позволить литературе одичать в погоне за реализмом – нужна новая критика. Полевой обещает ее в своем журнале. «Эта критика, – говорит он, – не осудит безотчетно на позор прежних условий искусства, но, дополняя их новыми открытиями ума человеческого,
295
Русский вестник. 1842, № 1 (статья Н. Полевого «Несколько слов о современной русской критике»).
Своим судом над сочинениями Гоголя Полевой и попытался оправдать эту «новую» критику. Он любил Гоголя за его ранние произведения, в которых реализм был так скрашен романтизмом, и он не терпел Гоголя за его последние создания, за его комедии и «Мертвые души», в которых видел торжество именно той дикости и той страстности, которая заставляла его жалеть о погибшем классицизме, некогда им столь нелюбимом. Следуя новой теории изящного, он в первых же номерах своего журнала забросал Гоголя неучтивыми упреками и обвинениями. Он утверждал, что вся сила Гоголя в одном малороссийском жарте. Захваленный и вознесенный своими поклонниками, писал критик, Гоголь превратно смотрит на свое назначение. Все, что составляет прелесть его творений, теперь исчезает, все, что губит их – постепенно усиливается. «Мертвые души» бедны содержанием, они простое повторение «Ревизора», грубая карикатура, которая перешла за предел изящного. И где в ней прежнее добродушное жартование? Уж если писатель хочет дать нам человека, то пусть он не показывает одну лишь его грязную сторону, а «Мертвые души» – это неопрятная гостиница – клевета на Россию. Сколько грязи в этой поэме! И приходится согласиться, что Гоголь родственник Поль де Кока. Он в близком родстве и с Диккенсом, но Диккенсу можно простить его грязь и уродливость за светлые черты, а их не найти у Гоголя. И автор мог думать, что «Мертвые души» – нравственное поучение?! Неужели в каждом русском можно видеть зародыши Хлестакова и Чичикова? [296]
296
Русский вестник. 1842, № 5 и 6, с 33–57.
Такие слова в устах Полевого были одновременно и огульным осуждением Гоголя, и уступкой ему. Закоренелый романтик бранил бездоказательно нашего реалиста, не понимая его, и вместе с тем, конечно, под впечатлением сочинений Гоголя, стал догадываться, что романтизм в литературе свое дело проигрывает и что если реализм Гоголя и очень вреден, то для борьбы с ним нужно нечто иное, чем то, что он – Полевой – до сего времени считал в искусстве правдивым и художественным.
Если критика Полевого в вопросе о литературной и общественной стоимости сочинений Гоголя ровно никакой цены не имеет, то и она, как видим, косвенно свидетельствует о постепенно возраставшем его успехе.
Отзывы других авторитетных критиков были все хвалебные и восторженные.
Переходя к рассмотрению этих хвалебных рецензий – единодушных, несмотря на разницу направлений тех журналов, в которых они были напечатаны, – мы должны отметить, прежде всего, их неполноту. Судьи все в восторге; они поражены новизной явления, поражены богатством картин, типов и положений, но никто из них не решается высказаться по существу и с достаточной полнотой определить все значение «Мертвых душ» для русской жизни, хотя каждый из них и торопится сказать, что эта поэма в общественном смысле явление очень знаменательное. Очевидно, что на всех критиков «Мертвые души» произвели настолько сильное впечтление, что судьи не могли в нем сразу разобраться; и Гоголь был прав, когда жаловался на читателя, который не откликнулся на его слова так откровенно и полно, как бы ему этого хотелось. Гоголя не удовлетворяли похвалы, он хотел критики, т. е. всесторонней оценки, и, главным образом, не эстетической, а нравственной. Вместо нее ему пришлось прочитать лишь восторженные приветствия, искренние, но слишком общего характера. «Другой месяц или читаем вас, или говорим о вас, – писал Гоголю в июле 1842 года старейший член славянофильского московского кружка С. Т. Аксаков. – Никому не поверю, чтоб нашелся человек, который мог бы с первого раза вполне понять ваши бессмертные „Мертвые души“. Это мир Божий. Можно ли одним взглядом его рассмотреть? Какое надобно внимание и разумение, чтобы открыть в нем совершенство творчества в малейших подробностях, по-видимому, и не стоящих большого внимания?.. Я прочел „Мертвые души“ два раза про себя и третий раз вслух для всего моего семейства; надобно некоторым образом остыть, чтоб не пропустить красот творения, естественно ускользающих от пылающей головы и сильно бьющегося сердца» [297] .
297
Аксаков С. Т. История моего знакомства с Гоголем. С. 69, 70.
Аксаков сказал правду: все, что было написано о «Мертвых душах» непосредственно после их выхода в свет, грешило недосказанностью и неполнотой суждения…
В «Москвитянине» поэму Гоголя довольно подробно разобрал Шевырев.
Его статья – лучшая из всех его критических статей – не лишена достоинств. Значение Гоголя как реалиста-художника было в ней понято и выяснено верно. Но в ней была одна задняя мысль, которая помешала критику подробно остановиться на оценке того, что автор дал в первой части «Мертвых душ», и торопила его говорить о том, что он намеревался сказать в будущем. Шевырев был дружен с Гоголем и знал, чем должен был закончиться рассказ о похождениях Чичикова. Как русофил и как критик, заявивший в первых же книжках [298] своего журнала открыто и вызывающе о своем патриотическом образе мыслей, Шевырев не сказал всего, что можно было сказать о теневой стороне нашей действительности, и спешил утешить читателя обещаниями, что в следующих частях поэмы Гоголя воссияет вся красота и добродетель той русской жизни, о которой на первых порах так много дурного сказал художник. «Все мы, – писал он в одной из своих критических статей, которая предшествовала его разбору „Мертвых душ“, – все мы, действующие мыслью и словом на образование народное, по разным ветвям поэзии, словесности, науки, как бы ни разделялись мнениями, должны помнить, что у всех нас одна задача: выразить мысль всеобъемлющую, всемирную, всечеловеческую, христианскую в самом русском слове» [299] . Шевырев считал Гоголя художником, призванным выполнить именно эту задачу, но, конечно, в будущем.
298
Москвитянин. 1842, № 1 (статья Шевырева «Взгляд на современное направление русской литературы»).
299
Москвитянин. 1842, № 3 (статья Шевырева «Взгляд на современную литературу»).
Если в первом томе своей поэмы, говорил Шевырев, комический юмор Гоголя возобладал, и мы видим русскую жизнь и русского человека по большей части отрицательной их стороной, то отсюда никак не следует, чтобы фантазия Гоголя не могла вознестись до полного объема всех сторон русской жизни. Он сам обещал нам далее представить все несметное богатство русского духа, и мы уверены заранее, что он славно сдержит свое слово. К тому же в этой части, где само содержание, герои и предмет действия увлекали его в хохот и иронию, он чувствовал необходимость восполнить недостаток другой половины жизни, и потому в частых отступлениях, в ярких заметках, брошенных эпизодически, дал нам предчувствовать и другую сторону русской жизни, которую со временем раскроет во всей полноте ее… Мы думаем также, что поэт способен дать своей фантазии полет самый свободный и обширный, которого достало бы на обхват всей жизни, и предполагаем, что, развиваясь далее, его фантазия будет богатеть полнотой и обнимет жизнь не только Руси, но и других народов, – возможность к чему мы уже видели ясно в его «Риме».
Вдохновленный лиризмом Гоголя Шевырев так говорил о том, что ожидает читателя в будущем: «Взгляните на ветер перед началом бури, – писал он. – Легко и низко проносится он сперва; взметает пыль и всякую дрянь с земли; перья, листья, лоскутки летят вверх и вьются; и скоро весь воздух наполняется его своенравным кружением… Легок и незначителен кажется он сначала, но в этом вихре скрываются слезы природы и страшная буря. Таков точно и комический юмор Гоголя… Но вот налетели тучи… Сверкнула молния… Гром раскатился по небу… Дождь хлынул потоками. Земля и небо смешались вместе… Не такова ли будет вторая часть его поэмы, в которой обещает он нам лирическое течение, горизонт раздающийся и величавый гром других речей?» [300] .
300
Москвитянин. 1842, № 7 (статья Шевырева «Похождения Чичикова», с. 369, 370, 372, 356).
В ожидании этой бури и этого грома Шевырев несколько небрежно взглянул на ту «пыль» и на ту «дрянь», которую с земли подняли слова Гоголя.
Самое ценное в статье Шевырева – это указание на торжество реализма в нашем искусстве и на непосредственную связь сочинений Гоголя с тем, что мы вокруг нас видим. Если Шевырев недостаточно выяснил, как велика была цена таких реальных типов для нашей тогдашней жизни, то он все-таки понял, насколько они жизненны, и ему было ясно, что в них кроется глубокий смысл. «Давно уже поэтические явления не производили у нас движения столь сильного, какое произвели „Мертвые души“», – говорил он, и причину этого движения он правильно усматривал в необычайной близости того, что говорил художник, с тем, что нас окружало. Чичиков был для него истинным героем нашего меркантильного прозаического времени. «Будьте же благодарны поэту за то, что он силой своего могучего воображения вызвал вам из какого-то отдаленного захолустья нашей отчизны таких земляков, таких странных собратий ваших, о существовании которых если вы и имели кой-какие подозрения, то позабыли вовсе в своих великолепных суетах и заботах, – говорил критик. – Повсюду важна связь искусства с жизнью, но особенно важна она у нас, как народа практического, неспособного к отвлеченностям. Только то произведение тронет у нас за живое и возбудит участие всех, в котором существенная основа тесно связана с корнем нашей жизни, в хорошую ли, в дурную ли ее сторону. Пора уже нам от блестящей жизни внешней, которая нас слишком увлекает, возвращаться к внутреннему бытию, к действительности собственно русской, как бы ни казалась она ничтожна и отвратительна нам, увлекаемым незаслуженной гордостью чужого просвещения, и потому каждое значительное произведение русской словесности, напоминающее нам о тяжелой существенности нашего внутреннего быта, открывающее те захолустья, которые лежат около нас, а нам кажутся за горами потому только, что мы на них не смотрим, каждое такое произведение, заглядывающее в глубь нашей жизни, кроме своего достоинства художественного, может по всем правам иметь достоинство и благородного подвига на пользу отечества. В пышном веке Екатерины Фонвизин раскрыл одну из глубоких ран тогдашней России в семейном быту и воспитании. В наше время тот же подвиг совершен был Гоголем в „Ревизоре“ и совершается теперь в другой раз в „Мертвых душах“».
Как видим, мысли совершенно верные; и если бы Шевырев, вместо того, чтобы в патриотическом восторге предвкушать будущее и тратить свои силы на не всегда верное истолкование эстетической стороны творчества Гоголя, развил эту мысль о значении слов Гоголя для нашего самосознания, то его критическая статья была бы одной из лучших.
Большую статью о «Мертвых душах» напечатал в «Современнике» и другой приятель Гоголя, П. А. Плетнев [301] . Статья была умная, но малооригинальная, так как она утверждала то, с чем почти все более или менее серьезные читатели были согласны. На вопрос о значении творчества Гоголя не для искусства, а для жизни статья Плетнева давала также ответ неполный. Плетнев говорил, что в настоящее время Гоголь – наш первый писатель по таланту, что он весь проникнут жизнью; вышедши из своего уединения мысли на поприще явлений жизни, он обязанность созерцателя переменил на ощущение действующих; он возвел характер искусства в поразительное явление самой жизни. Он весь проникнут сферой движущегося около него общества, делит его образ мыслей, говорит его языком, признает за истину всякую, самую ложную его идею – и, таким образом, ничто вас не тревожит в очаровании созданной им действительности. Отсутствие усилия, естественное положение всех лиц и между тем всеобщая жизнь и постоянное действие комической красоты – вот что изумляет в авторе, по-видимому, беспечном и все предоставившем самой природе… Его проницательный, верный взгляд возводит в эстетическую сферу такие обстоятельства, из которых обыкновенный писатель не извлек бы ничего, кроме натянутых острот и скучных шуточек… «Мы живем в эпоху, – продолжал Плетнев, – в которую от каждого художника критика требует ближайшего, ясно высказавшегося соотношения между жизнью и произведением искусства. Поэма Гоголя может служить образцом такого соотношения. Я мог бы указать на каждый из выведенных им характеров, как они окружают читателя явлениями русской жизни»…
301
Современник. Т. XXVII (статья П. А. Плетнева «Чичиков, или „Мертвые души“ Гоголя»).
На эти явления русской жизни критик обратил, однако, мало внимания, и смысл всей поэмы он увидел в «великой идее о жизни человека, увлекаемого жалкими страстями». Основной замысел Гоголя сводился, действительно, к истории возрождения жалкой души, но ведь не в этой интимной истории Чичикова заключался общественный смысл гоголевской поэмы. «В наших русских разговорах, мыслях и поступках, – говорил критик далее, – есть особенности национальные, но в них нет того, что придало бы им ценность общую и приводило бы их в соприкосновение с интересами других народов. Самые поразительные места поэмы Гоголя, от которых приходишь в восхищение, не выносят души на тот горизонт, откуда она обозревает подобные явления у иностранных писателей. Во всем чувствуешь мелочность и ограниченность. Для иностранца, который не в состоянии трепетать от художнического мастерства Гоголя, вся прелесть исчезает за недостатком жизни более ценной и более общепонятной. В этом, конечно, Гоголь не виноват. Он возвратил обществу то, что оно могло ему дать само, да и притом у всех самых великих писателей русских степень развития интересов всегда была ниже, нежели у писателей других народов». Но Плетнев так доверял силе таланта Гоголя, что просил читателя подождать, когда его поэма будет закончена. Кто знает, думал он, очевидно, хотя и не высказал этого, кто знает, может быть, в последующих частях «Мертвых душ» и будет одержана эта великая победа и русский роман будет полон «общественного интереса» для читателя западного?