Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Шрифт:
Солдат, который рассказывает, как ему жилось в нищенской крестьянской обстановке, где он питался гречневой шелухой с лебедой и мякиной, где он работал сверх сил, среди полупьяных братьев, где он выстрадал целую семейную драму, когда женился на Дуняше против воли ее отца, наконец, где потерял и эту Дуняшу, и полуживой стоял у ее гроба и слушал, как бабы, попивая сивуху, голосили, – этот мрачный рассказ, в котором, однако, ясно слышится жалобная нота сожаления об этом непроглядном прошлом, – хорошая поправка к обычным восхвалениям солдатской жизни, о которой с таким бодрым пафосом любили говорить наши патриоты. Заставляет задуматься и другая повесть Полевого, в которой он стремится пояснить нам иную солдатскую печаль, – то давящее чувство одиночества, которое испытывает отслуживший солдат, когда возвращается домой в деревню, где у него не осталось в живых ни одной родной души и где ему впервые приходит мысль, что на склоне своей унылой и трудовой жизни ему остался один выход – стать бродягой.
Еще более смелый вопрос поднял Н. Ф. Павлов в своей повести «Ятаган» [276] . Для автора и для цензора, который ее пропустил, эта повесть стала источником крупных неприятностей; иначе и быть не могло, так как она слишком откровенно обнажила одну сторону военной жизни, именно – злоупотребление
276
Павлов Н. Ф. Три повести. М., 1835.
Как видим, о военном быте в 30-х и 40-х годах говорилось нередко и говорилось талантливо и даже иногда смело. Но и этот литературный материал далеко не покрывал собою действительности и оставлял в тени массу самых интересных сторон жизни.
Чиновный мир давал литературе также мало удобных предлогов близко подойти к действительности, так как описание его быта, не ограничивающееся одними лишь внешними деталями или сердечными историями, должно было завлечь художника в рассуждения, на которые он не был уполномочен. Если оставить в стороне комедии и повести Гоголя – самый смелый обвинительный акт против бюрократии, – то трудно указать хоть на одну повесть, более или менее оригинальную и характерную, в которой чиновник стоял бы перед нами живой в своей обстановке и со своим миросозерцанием. О более или менее высоких чиновных кругах свободной и открытой речи быть не могло, и если об этих сановниках, до статского советника включительно, решался говорить автор, то он всегда говорил лишь в самом благонамеренном тоне, и начальник был для него всегда олицетворением правосудия и строгой доброты. На растерзание литераторам были отданы лишь чиновники мелкие, и литература, действительно, расправлялась с ними довольно жестоко. Но такую расправу едва ли можно счесть за общественную заслугу или за верное понимание действительности. Чиновничьи сплетни, подсиживания, угождение начальству, плутни, взяточничество и всякие упущения по службе – все это, конечно, не было вымыслом, а правдой, но только правдой внешней, за которой крылась другая – общая правда всей бюрократической системы; коснуться ее в те годы было невозможно, и писатель был вынужден либо обличать дозволенные к обличению пороки, либо, что было гораздо более плодотворно и справедливо, заинтересовывать нас в пользу грешных и виновных, объясняя узость их умственного и нравственного кругозора теми условиями жизни, в каких этим людям приходилось вырастать и бороться за существование.
Повесть из чиновничьей жизни была, таким образом, в те годы повестью сатирической или элегической, смотря по тому, оттенял ли автор порочное или трогательное в жизни своего героя.
Из сатирических повестей такого типа едва ли можно указать хоть на один рассказ, в литературном смысле ценный. В кратких нравоописательных повестях Булгарина и Сенковского попадались очень часто типы чиновников (всегда очень низко поставленных), и благомыслящий автор казнил их беспощадно во славу истинной служебной честности, не замечая, что еще задолго до казни в них не было и признака жизни. За Булгариным и за Сенковским пошли многие другие, которых прельщал такой дешевый способ проповедничества. В виде исключения можно указать разве только на кое-какие мелкие рассказы В. И. Даля [277] , впрочем, малообработанные, и на попытку Д. Бегичева [278] в драматической форме представить разнос всех губернских чиновников, учиненный одним благомыслящим губернатором, с быстротой молнии приехавшим во вверенную ему губернию и в сообществе с не менее его благородным предводителем дворянства произведшим ревизию всех присутственных мест. Этот комический эпизод, рассказанный Бегичевым, не может, конечно, претендовать на литературную ценность, тем более что очень многие и самые комические сцены почти списаны автором с «Ревизора» Гоголя, но за ним остается все-таки значение некоторого исторического документа. Бегичев – сам довольно высокопоставленный чиновник – знал хорошо жизнь своей среды, и в его «Сценах» рядом со скучнейшей моралью попадаются живые картинки чиновных порядков, которые должны, однако, возбудить в читателе полное доверие к начальству высшему и заставить негодовать на грехи начальства низшего, которое ведет себя в особенности нагло с беззащитными неграмотными крестьянами.
277
Лучший рассказ Даля из чиновничьего быта вплетен им в его роман «Вакх Сидорыч Чайкин», см. главы, где рассказана история семейства Калюжиных.
278
Бегичев Д. И. Провинциальные сцены. Сочинения автора «Семейства Холмских». СПб., 1840.
Повести из чиновного быта с элегическим оттенком встречались в те годы также нередко. Лучше других умел их писать Е. П. Гребенка. Малороссиянин, не лишенный юмора и уменья схватывать истинно комическое в жизни, он еще до выхода в свет «Шинели» Гоголя брал в своих повестях [279] эту элегическую жалобную ноту, которая должна была возбудить в нас сострадание к нищему и духом, и телом, к этому чернорабочему при государственной машине, для которого весь мир сошелся на его департаменте. Описание этого царства бумаги, этих душных комнат, в которых царят одновременно гордыня и надменность, низкопоклонничество и ябеда и в которых совершается медленное убийство ума и чувства, придает в общем очень незатейливым повестям Гребенки серьезное значение. Иногда картина становится очень жалостной, и все эти мелкие чиновники, женатые на своих кухарках, молодые люди, с розовой мечтой приехавшие искать «дела» в Петербурге и закисшие в департаментах, вся эта вереница поневоле злых и ничтожных людей производит на нас впечатление чего-то очень грустного, хотя автор и смешит нас нередко своими остротами и многими удавшимися юмористическими фигурами.
279
Гребенка Е. П. Лука Прохорович, 1838; «Верное лекарство», 1839; «Записки студента», 1840; «Сеня», 1841.
В общем, однако, все эти сценки из жизни чиновников – и обличительные, и элегические – мелочь, если вспомнить не только о тех вопросах, на которые чиновничья жизнь могла навести наблюдателя, но хотя бы о том, что об этой жизни успел сказать Гоголь.
Можно было бы думать, что положение и нравы самой пишущей братии дадут обильный материал для литературной обработки. Что недостатка в этом материале не было и что жизнь писателя как такового – публициста, поэта, журналиста, театрального деятеля – представляла большой интерес и была обильна всевозможными эпизодами, имевшими не только частное, но и общественное значение, – в этом нас легко могут убедить опубликованные теперь в изобилии мемуары литераторов. Но мы напрасно стали бы искать в тогдашней литературе хоть намеков на интересные стороны писательской жизни. В этом, конечно, сами писатели были виноваты лишь отчасти. Ждать от литератора откровенного рассказа о его мытарствах, о его общественном подневольном положении, о его безгласной борьбе с цензурой было невозможно. Самая любопытная в общественном смысле страница его жизни была недоступна для обсуждения. Оставались, правда, иные страницы, тоже не лишенные интереса, но они не останавливали на себе внимания писателя.
Единственно ходкой темой тех лет был рассказ о житейских и душевных страданиях поэта или художника, обреченного на тягостное столкновение с прозой жизни и с толпой, которая его не понимает. Романтики любили эту тему, разрабатывали ее еще в 20-х годах, но мало заботились о совпадении своего вымысла с правдой жизни, почему по их повестям и нельзя судить о настоящих реальных условиях, в каких жил русский писатель хотя бы в частной своей жизни и в обществе. Отметить можно разве только повесть Соллогуба «Воспитанница». Это была одна из первых и очень удачных попыток разработать вполне реально любимую романтическую тему о борьбе таланта с заедающими его условиями трудовой жизни. Соллогуб рассказал очень трогательную историю одной дворовой девушки, воспитанной в барском доме во всех дворянских традициях и оставшейся на улице после смерти своей благодетельницы. Эта девушка была одарена необыкновенным драматическим талантом, но талант не спас ее от унижений и страданий, и она погибла жертвой оскорбительных провинциальных сплетен и грубого обращения со стороны «поклонников искусства».
Личная жизнь писателя, жизнь, полная радостей и страданий, могла бы пробудить в его собрате и пафос, и сарказм, но даже эта скромная тема осталась в те годы совсем незамеченной. Все, что мы узнаем из текущей литературы того времени о писательской жизни, сводится к незначительным анекдотам о невежестве литераторов, самомнении, ложном образовании, глупости и нахальстве или к пересказу их журнальных пикировок, их кабинетных сплетен. Читая такие рассказы, невольно останавливаешься перед вопросом – зачем было писателям выносить весь этот сор из избы и подрывать в публике доверие к своей деятельности, которая и без того не пользовалась тогда должным признанием? Но литераторы с настоящим талантом, которым в этих вопросах принадлежал бы решающий голос, избегали таких тем pro domo sua, и самооплевание писательской братии в литературе объясняется тем, что писатели сводили свои личные счеты и не находили для этого лучшего приема, как сатирические очерки, часто сбивавшиеся прямо на пасквиль. Кто знаком подробно с историей журналистики того времени, тому иногда нетрудно указать в этих очерках прямо на оригиналы, с которых списаны действующие лица.
Конечно, среди этих литературных очерков может быть установлена известная градация, смотря по тому, насколько автору удавалось обобщить выставленные им лица и факты. Так, например, те рассказы из жизни литераторов, которые помещал Полевой в своем «Новом живописце», были в литературном отношении значительно выше всех им подобных произведений, потому что в обрисовке типов и положений сатирик достигал известной образности и общности. Наиболее бойкие очерки в этом роде принадлежали перу Сенковского. Он сам был одним из больших литературных интриганов, знал хорошо закулисные дела журналистики и имел причины гневаться на своих собратьев по перу, которые в долгу у него не оставались. Много нелестного сказал он о них в своих сатирических статейках [280] , которые тогда очень нравились, так как местами бывали, действительно, очень смешны, хотя и не комичны в настоящем смысле. Перечислять те литераторские пороки, которые осмеивал Сенковский, было бы очень скучно, так как реестр их давно составлен, чуть ли не со времен Кантемира. Среди этих пороков некоторые, бесспорно, заслуживали осмеяния, как, например, авторское самомнение в разных видах и всевозможные потуги таланта, но были и такие стремления, которые можно было осмеивать лишь при полном отсутствии серьезного взгляда на жизнь. И Сенковский, у которого такого серьезного взгляда не было, смеялся часто самым буффонным смехом над тем, что заслуживало полного сочувствия. Он позволял себе, например, самые обидные глумления по адресу тех писателей, в которых находил хоть малейшее тяготение к умозрению. Он был бессильным, но самым крикливым врагом всех философских течений его времени и, как часто бывает, увлекал своим площадным гаерством тех, кому эта, им обруганная, философия стремилась привить истинное понимание изящного в жизни. Само собою разумеется, что по его сатирическим статьям нельзя себе составить даже приблизительно верного представления о том, что такое была литературная жизнь его времени и кто были эти «романтики» и «философы», над которыми он потешался.
280
Сенковский О. И. Выход у сатаны, 1832; «Осенняя скука», 1833; «Похождения одной ревизской души», 1834; «Превращение голов в книги», 1839; «Чин-Чун, или Авторская слава», 1834.
По стопам Сенковского одно время шел и Загоскин; и он, как представитель старшего поколения литераторов, считал нужным обличать литераторов молодых – романтиков и в особенности «гегелистов». Сам он не мог понять их настоящих стремлений, и потому его сатира обратилась в настоящий фарс, в сборище карикатур, в которых никто не узнает настоящих представителей нашей молодой словесности, хотя именно в них-то старик и метил. В этом отношении в особенности характерна его сатира «Литературный вечер» [281] , в которой он облил грязью Белинского, выставив его в самом неблаговидном свете и как писателя, и, что хуже, как человека.
281
«Москва и москвичи». Часть II.