Ночь полководца
Шрифт:
Там из-за края бруствера выглядывал посветлевший желтый месяц… Быстрые струйки воды вились по насыпи: набухали, поблескивая, бесчисленные капли.
— У вас большая семья? — спросил комиссар.
— Небольшая, — неохотно ответил Кулагин.
— Кто же именно?
— Сыновья у меня… Двое…
— Вот и выходит, что нам крепко держаться надо, чтобы защитить ваших сыновей… — сказал Лукин.
— Понятно… Нам уже объясняли, — сумрачно проговорил Кулагин.
«Почему он злится?» — огорчившись за комиссара, подумал Николай. Ему так хотелось, чтобы все в эту ночь
— Из дома часто пишут? — спросил старший политрук, словно не замечая тона Кулагина.
— Пишут… Как же, пишут… — В темноте белели круглые глаза солдата. — Разрешите узнать, товарищ комиссар: может, и пособия семье не выдадут?
— То есть как не выдадут? — не понял Лукин.
— Потонем мы здесь до одного, никто и не узнает, куда я девался… Может, в плен попал.
— В полку дознаются… — сказал Двоеглазов.
Внезапно из расположения немцев донесся тот же протяжный крик, несколько правее, чем раньше:
— Ива-ан, сдавайся… У нас водка есть…
— Живой еще! — с сожалением проговорил Двоеглазов.
Он быстро приложился к автомату и выпустил оглушительную очередь. В разных местах окопа также засверкали слепящие огни выстрелов. Но едва они отгремели, вновь послышался голос, недосягаемый, неуязвимый, словно издевающийся над стрелками:
— Ива-ан, у нас хорошо! Хлеба дадим.
— Рядом ходит, а не ухватишь! — с жестокой тоской сказал Кулагин.
Он не признался старшему политруку, что семья его совсем недавно уменьшилась. Умерла в эвакуации дочь, и в этом, как и в том, что ему самому недолго, вероятно, осталось жить, были виноваты немцы. Его напряженная, трудная ненависть к ним стала как бы свойством характера, окрасив в свой цвет отношение Кулагина ко всему окружающему. В целом мире солдат не видел уже ничего, что не заслуживало бы осуждения или насмешки.
— Достать провокатора трудно… Наугад бьем, — согласился Двоеглазов.
— Достанем… Мы же его и достанем, — произнес комиссар убежденно и двинулся по окопу.
Подождав немного, Кулагин пробормотал:
— Посмотрю, как ты его достанешь.
И точно в подтверждение прозвучало из темноты:
— Сдава-айся, Ива-ан! Выходи-и!
Некоторое время солдаты еще палили по немцу, потом перестали. Монотонный и поэтому особенно досаждавший крик долго еще летал над окопом, возникая то справа, то слева… А рядом однообразно плескалась вода, ударяясь в насыпь, стучали, будто дождь, капли. Светлый лимонный рог луны выполз из-за бруствера и слабо посеребрил мокрую землю.
Вернувшись к себе после обхода позиции, Лукин созвал коммунистов. Их вместе с ним собралось всего шесть человек. Комиссар заканчивал уже недлинную речь, когда Николай, посланный с поручением, спустился по скользким ступенькам в блиндаж.
— …Я не знаю, когда нас сменят… — услышал он мягкий, профессорски округлый голос старшего политрука. — Может быть, это произойдет сегодня же ночью. Может быть, завтра… Я знаю лишь, что мы должны продержаться…
В блиндаже горел единственный электрический фонарик. Он лежал на столе, и несильный свет его
— Нам особенно трудно потому, — продолжал комиссар, — что многие наши люди впервые участвуют в бою… Не обтерпелись еще, не обстрелялись… И мне кажется, что на нас, — он помолчал и поправился, — только на нас лежит ответственность за их поведение под огнем… Но когда и где коммунисты уклонялись от ответственности?
Лукин проговорил это не только для других, но также самому себе. И оттого, что слова, которыми он мысленно себя подбадривал, были произнесены вслух, их убедительность удвоилась для него.
— Когда мы боялись ответственности? — повторил комиссар.
Что-то перехватило дыхание Николая; странная, легкая дрожь возникла в нем, и он слабо ахнул от восхищения.
— …Как видите, я не сказал вам ничего особенно нового, — закончил Лукин. — Пока подкрепление не пришло, мы должны надеяться только на себя и на то, что мы — коммунисты… Пусть в самую тяжелую минуту каждый из нас вспомнит одно слово: партия. С нею мы непобедимы.
Он умолк и кашлянул.
— Кто хочет взять слово? — спросил он изменившимся, тихим голосом.
Бойцы задвигались, но молчали. Человек с отечными руками потрогал пальцами тыльную сторону своей левой кисти, и на ней остались вмятины.
— Я не вижу вас… — проговорил комиссар. — Кто просит слова? Ты, Петровский?
— Все ясно, товарищ старший политрук, — спокойно ответил боец с пухлыми руками.
— В третьем взводе одному мне трудно, — произнес кто-то в темноте. — Не хватает меня на всех… Ну, ничего… Хорошо бы еще гранат нам подкинуть… Поизрасходовались мы.
— Дадим гранат, — пообещал комиссар.
Поодиночке, протискиваясь в узкую дверь, люди разошлись. Лукин погасил фонарик и тоже вышел из блиндажа; следом поспешил Уланов.
Окоп был залит бенгальским, холодным светом ракет. Немцы сериями посылали их в небо, и они повисали там, как гигантские лампы. Отчетливо, до деталей, видны были теперь белые березовые стволы, подпиравшие стенки, мокрая глина бруствера, помертвевшие лица людей, копошившихся у бойниц… Крохотная шляпка гвоздя, на котором висел чей-то противогаз, горела, не сгорая.
Николай осматривался с таким чувством, будто каждую минуту ждал чего-то еще, столь же поразительного. Но дело было не только в обстановке, меняющейся подобно декорациям. Люди в этой баснословной ночи жили, казалось, непостижимой жизнью: будничные, привычные связи между ними рвались, и на смену Приходили новые, более прямые, нерасторжимые… После того, что Николай услышал в блиндаже, он чувствовал себя освободившимся от всех своих забот, кроме самых бескорыстных. Он не знал, что именно должно было еще случиться, но испытывал полную уверенность в том, что и дальше все будет так же хорошо… Когда немцы начали обстрел, он не только не испугался, но ощутил новый горячий интерес к происходившему.