Ночи в цирке
Шрифт:
Зеленая Лента аккуратно положила манишку Уолсера на ближайшую парту и жестом показала, чтобы он снял сшитый из разноцветных лоскутов пиджак. Уолсер нервно глянул на своего нового друга – Профессора в ожидании совета. Профессор кивнул. «Чего они от меня хотят?» – подумал Уолсер, послушно раздеваясь. Профессор поднял указку, шимпанзе расселись по своим партам, взяли карандаши, и Уолсер попытался сам себе ответить: «Быть может… урок анатомии…»
Было совершенно очевидно, что обезьяны страдали от избытка практических проявлений биологии, судя по тому, что они не обращали никакого внимания на свою «пастушку», распластавшуюся во всю длину на красной плюшевой скамье,
Уолсер остался в одном колпаке, который обезьяны не тронули, зато ему пришлось снять ботинки, чтобы Профессор пересчитал пальцы на его ногах. Уолсеру показалось, что обезьяны приняли его красно-бело-черный грим за настоящее лицо и, вероятно, решили, что он состоит в некотором родстве с бабуинами. «Они что, – размышлял он, – пытаются усвоить теорию Дарвина… только с другого конца?» Зеленая Лента вернулась за парту, и урок продолжился. Уолсер стоял перед ними голый, вполне наглядный, а Профессор несильно тыкал ему в грудь указкой и быстро жестикулировал руками, с помощью которых обезьяны, похоже, общались. Под внимательными взглядами своих меньших троюродных родственников Уолсер сник; «Шур, шур!» – скрипели карандаши. «Тык!» – отвечала им указка; Уолсер послушно повернулся; продемонстрировав себя сзади. Профессора особо заинтересовал рудиментарный остаток хвоста.
Здание погрузилось в глубокую, необычную, даже пугающую тишину, нарушаемую только ритмичными хрипами совокупляющихся.
Профессор сделал несколько резких жестов, словно объявляя о переходе к новой теме. Он вновь повернул Уолсера лицом к классу, и карандаши заскрипели с утроенной энергией, когда Профессор, легонько тронув указкой рот Уолсера, заставил его разжать губы. Профессор принес ведро, забытое кем-то на манеже, перевернул и забрался на него, чтобы получше изучить рот Уолсера. После этого посмотрел Уолсеру прямо в глаза, снова вызвав у того ощущение тупиковой неопределенности на предмет того, что есть человеческое, а что – нет. Сколько серьезности, сколько мольбы было во взгляде Профессора, когда его рот стал открываться и закрываться, как у золотой рыбки, декламирующей стихотворение!
Силач хрипел с нарастающей силой.
Вскоре Уолсер понял, что Профессор хотел, чтобы он с ними поговорил, что его речь представляла для них особый интерес. Профессор продолжал сидеть, примостившись на ведре, страстно уставившись Уолсеру в рот, и, поколебавшись, Уолсер начал:
– Какое чудо природы человек! Как благородно рассуждает! С какими безграничными способностями!
Изрытая поток животных воплей, настолько пронзительных, что Уолсер запнулся на своей тираде, Силач кончил, но внезапно, в самый разгар его оргазма на арену пущенной из револьвера пулей, с поистине достойной свиньи скоростью выскочила Сивилла. Парты и ученики разлетелись в разные стороны. Ее белое жабо было помято и съехало набок, она визжала так, будто перед ней уже маячил нож забойщика.
Невероятным прыжком она перемахнула через барьер и тут же принялась зарываться в царской ложе, но даже закопавшись глубоко под бархатные ковры, не переставала дико верещать.
Силач мычал, Сивилла визжала, откуда-то донесся потерянный крик Полковника, чья свинья оказалась в опасности, а из зверинца раздалось вдруг ужасное раскатистое многоголосие, словно все члены кошачьего братства были регистрами исполинского органа, на котором кто-то отчаянно фальшивил. И тут раздался крик:
– ТИГР! ТИГР НА СВОБОДЕ!
Профессор в спешке кувырнулся с ведра. Его ученики прыгали
Голый, покинутый обезьянами, Уолсер подумал: «Нет, я не встречусмерть в колпаке дурака!» И сорвал его с головы.
Он побежал. Перепрыгнул барьер и уже почти достиг амфитеатра на пути к главному выходу, но, подобно жене Лота,[60] не смог удержаться и оглянулся.
Разъяренный запахом Сивиллы тигр выскочил на арену.
Он появился из коридора. Подобно золотой ртути, он не столько бежал, сколько перетекал, – рыщущий переход от коричневого к желтому, горячая, расплавленная смерть. Он рычал, крадучись вокруг остатков обезьяньей школы, огромными выпуклыми ноздрями вдыхая восхитительный запах свободы с тонкими вкраплениями аромата парнокопытного обеда. Какими же желтыми были его зубы, гниющие зубы хищника!
Силач оторвал цепляющиеся за него женские руки, опоясал свои чресла набедренной повязкой и метнулся к двери зрительного зала. Какой экземпляр, какая форма! Он перескакивал через ряды, пронесся вверх мимо Уолсера, застывшего как соляной столп, и исчез. Дверь за ним захлопнулась, послышался грохот задвижек.
Оставался единственный выход с манежа: тот, через который вошел тигр.
«Я пропал», – подумал Уолсер.
Жена Обезьянника, стреноженная приспущенными трусиками, издала душераздирающий крик.
«Мы пропали», – подумал Уолсер.
Услышав женский крик, тигр понял, что в меню заявлено нечто более вкусное, чем свинина. Он выгнул спину. Хвост стоял трубой. Он поднял свою тяжелую голову. Желтые глаза прожекторами обводили манеж в поисках источника крика.
Охваченная ужасом женщина выкарабкалась наконец из белья и побежала по дуге кресел.
Вращающиеся тигриные глаза поймали ее. Задними лапами он царапнул манеж, подняв облако опилок. Прижал свои круглые хитрые уши. Ее развевающийся, похожий на парус халат вдруг зацепился за торчащий гвоздь, и, резко дернувшись, женщина упала лицом вниз в проход.
Уолсер почувствовал, что в его конечности вернулась жизнь. Не успев сообразить, что делает, он рванулся вниз по амфитеатру навстречу зверю с янтарными глазами как раз в тот момент, когда тот уже готов был прыгнуть. В своем непроизвольном героизме Уолсер издал пронзительный боевой клич: клоун шел убивать тигра!
Как убивать? Разве что задушить его голыми руками?…
3
Потом была комната, шипящая от зеленоватого света газовой лампы. Уолсер открыл глаза и увидел неясную фигуру, обмакивавшую марлю в миску с розовой водой, сильно пахнущей карболкой. Уолсер лежал на кушетке. Вода была розовой от его крови. Он закрыл глаза. Не утруждая себя особой нежностью, Феверс прижала влажную марлю к его плечу, и, уже придя в сознание, он застонал.
– Это помогает, – сказала Лиззи со знанием дела, поднося к его губам кружку с горячим сладким чаем. Чай был со сгущенным молоком. Английский чай. Феверс продолжала крепко прижимать марлю. На ней была строгая белая рубаха, повязанная на горле ярким галстуком, что, впрочем, нисколько не делало ее мужеподобной. Ее обтянутая белоснежной тканью грудь казалась ему огромной, как больному ребенку, над постелью которого склоняется мать. Феверс была недовольна, и это чувствовалось почти физически.