Ночи в цирке
Шрифт:
Уолсер подумал о том, чтобы подкупить швейцара, и уже полез себе под рубашку в поисках «хранилища разочарования», как Грик называл кошелек, в котором его научили хранить рубли, как вдруг на плечо ему опустилась твердая рука в золотистой лайковой перчатке, а другая рука помахала перед носом швейцара двумя розовыми бумажками, в которых тот опознал приглашения на премьеру Величайшего Шоу на Земле. И тут же их обоих внесло вслед за Феверс в благоухающий теплый воздух мимо подобострастно склонившегося почти до земли благодарного метрдотеля.
Весь номер был завален цветами, однако под парой необъятных букетов белой сирени
– Завтра, – сердито прорычала она, – все петербургские светские дамы будут ходить с горбами. Очередной триумф, господин Уолсер.
«Милосердная» была в дурном настроении.
– Кого это наш дружок приволок, а? – спросила она, холодно оглядывая Миньону с головы до ног. – Так, Лиз, давай-ка ее в ванную поскорее, чтобы не подцепить чего-нибудь.
Лиззи метнула на Уолсера укоризненный взгляд и проковыляла в ванную.
В блаженном неведении относительно этого прохладного приема девочка, которой в безжалостном свете электрических ламп вряд ли можно было дать больше тринадцати лет, была поглощена убранством гостиной и вертелась во все стороны, с жадностью пожирая глазами прекрасные картины на стенах, столы на тонких резных ножках, на которых стояли ониксовые пепельницы и халцедоновые сигарные коробки, веселое пламя камина, плюш, блеск и пушистые ковры. О-о-о!
Феверс наблюдала восторг голодной девочки. и ее добродушие боролось с негодованием. Она вздохнула, смягчилась и стала обращаться к Миньоне на разных языках – итальянском, французском, немецком – с ужасным произношением и искалеченной грамматикой, зато со скоростью пулемета. Услышав немецкие слова, девочка улыбнулась.
Феверс порылась под чуть тронутым увяданием нагромождением орхидей, вытащила обвязанную лентой коробку размером с литавру, откинула крышку, под которой – слой за слоем – обнаружились залежи шоколадных конфет, упакованных в вычурные фантики из белой бумаги, наподобие балетных пачек. Она швырнула коробку Миньоне:
– Валяй. Набивайся. Essen. Gut.[64]
Неловкая, как мальчик-подросток, Миньона прижала коробку к груди, прикрыв глаза и потягивая носом, чуть не падая в обморок от смешанных ароматов детского сладострастия – какао, ванили, пралине, фиалок, карамели, – исходивших из оборчатых недр. Она словно боялась к ним прикоснуться. Феверс не раздумывая взяла толстую конфету с куском застывшего имбиря, ухватила ее за самый кончик и запихнула в бледно-розовый, как у актинии, ротик, открывшийся ей навстречу. На ноге у Миньоны, словно след улитки, поблескивала засохшая сперма Силача. От нее пахло. До того как выйти замуж за Обезьянника у Миньоны была странная профессия: позировать, изображать мертвую.
Она была дочерью молодого человека, который убил свою жену за то, что она спала с солдатами из располагавшейся рядом казармы. Он привел жену к пруду
Они увидели возвращающегося отца. «Скоро будет готов ужин», – сказал он и вошел в дом. Его рубаха была в крови, но ведь он работал на бойне, где мыл полы! Они не обратили внимания ни на кровь, ни на мокрые штаны.
Но через минуту отец вышел из дома. «Нож куда-то пропал, – сказал он. – Пойду поищу». Позже у детей спрашивали, не было ли поведение отца странным, но разве может пяти-шестилетний ребенок определить, какое поведение странное, а какое – нет? Раньше нож никогда не терялся. Это было странно. Но отец нередко готовил ужин, потому что мать подрядилась стирать солдатам белье, а по вечерам относила накрахмаленные рубашки, чтобы офицеры успели надеть их к ужину.
– Ванна готова, – сказала через открытую дверь Лиззи, окутанная клубами пара с цветочным запахом.
Миньона боролась со своим халатом; она не хотела расставаться с коробкой шоколада, так что прошло немало времени, пока, перекладывая ее из одной подмышки в другую, она, наконец, выбралась из рукавов. Она так крепко прижимала к себе обвязанную лентами коробку, что можно было подумать, что она влюбилась в шоколад.
…Ужин без ножа приготовить невозможно, и потому отец отправился искать его в пруду и так увлекся поисками, что утонул там на глубине пяти футов. Нож нашли, когда обыскивали пруд. «Это ваш нож?» – ласково спросил судья. «Да», – ответила Миньона и протянула за ним руку, но нож ей не отдали. Это сделали гораздо позже.
Девочки продолжали прыгать в сквере до темноты. Наступила очередь Миньоны крутить веревку. Другой ее конец был привязан к дверной ручке. Теперь все окна в доме были освещены, кроме их окна. Потом сестренка проголодалась, они отвязали веревку и отправились к себе наверх. Миньона не знала, как зажечь свет, но нашла буханку на ощупь, разломала ее на куски, итак они поужинали.
– Боже мой! – воскликнула Феверс, когда увидела Миньону обнаженной. От побоев ее кожа была лилово-зелено-желтая. Свежие синяки лежали поверх заживающих, а те – поверх уже заживших Возникало впечатление, что ее били по всей длине, что с ее подростковой кожи отбили все волоски, весь глянец, что ее били-колотили кузнечным молотом, что эти побои вернули ее в состояние детства; лопатки торчали острыми углами, не было ни грудей, ни какой-либо растительности, если не считать жиденького светлого пушка на лобке.
Не замечая на себе напуганных взглядов. Миньона бросила халат на пол и клубком ног и локтей поспешила в ванную, так и не выпустив из рук шоколадной коробки. Лиззи ухватила брошенную одежду каминными щипцами н бросила ее в пламя, где она вспыхнула, затрещала, превратилась в темное привидение и скрылась в трубе. Феверс ткнула требовательным пальцем в кнопку звонка для вызова горничной.
…Во сне девочки плакали. Отец не вернулся и к утру, пришли только соседи. Следствие Миньона помнила очень смутно, еще более смутно, чем подпрыгивающую на сковороде требуху, когда отцу удавалось стащить с бойни пригоршню кишок, или подаренную одним солдатом красивую ленту, которую мать у нее отняла. Зачем она это сделала?