Ночной карнавал
Шрифт:
Я глядела на него во все глаза. Он был красив. Его лицо перекосило любовью и жестокостью. Он стоял на краю пропасти и шатался. Он чуть не падал. Он вынул дрожащие пальцы из влажной нежной тьмы, положил руку себе на лицо, вдохнул и провел языком по своей ладони крест-накрест.
— Да святится плоть твоя и душа твоя, — шепнул он хрипло. — Будет с тебя нынче. Никогда, вовеки не подойду к тебе. Помни все, что было сейчас. В иных жизнях помни. Один человек возьмет твое чудо вот так, как я сейчас. И этот человек будет любить тебя. Помни. Чувствуй. А боле — никто. Так я, старец, тебе говорю. Пророчье
И я вытолкнула из себя: «Чудесно!.. Еще!..» — вместе с саблей сладкой боли вдоль всего выгнутого тела: я была сабля, и боль била меня саблей, разрубила пополам, и одна половина моя осталась ребенком, канула в пропасть снежного детства, тайного девства, а другая — горела в ярком, гудящем на ветру женском костре, я стала женщиной, не утеряв девства, и я отныне страстно хотела сгореть, умирала от желания, и желание было счастьем, радостью звенело, и желание никогда не было жалением, всегда — велением, всегда — царствованием, всегда — владычеством: старик Гри-Гри, замшелый таежный волк, оборотень в шкуре рыси, соболий вожак, короновал меня короной любви, и отныне я умела ждать, могла любить, хотела сгорать в любви дотла. Пусть в пепле жемчужину найдут. Одну. Мою. Женскую жемчужину: в развилке пожарищной тьмы.
Аля вошла, вбежала в тот момент, когда Гри-Гри склонился и поцеловал мои сдвинутые, сжатые в исступлении взрослой радости ноги.
— Что ты делаешь, великий старец?!.. — всплеснула она руками.
— Лечу, мама, как видишь… излечиваю дитя наше!.. От муки, от сомнения… от неведения… от зависти… от страха дикого… Теперь ей все… счастливо, светом ясным освещено… А то бьются иные, кричат… борются: с чем?!.. С Божьим, с данным навеки… Не проклятье это, запомни!.. — а благо, а гордость, паче гордыни, выше упования… Нет плоти, дух есть, одна душа есть…
Так он бормотал надо мной, мне одной.
Аля ничего не спросила. Постояла около двери. Дальше в комнату не пошла. Улыбнулась. Запахнулась теснее в пуховый ажурный платок. Подняла руку. Перекрестила меня и Гри-Гри, тяжело, со свистом дышащего, глядящего светящимися, слезящимися глазами.
— Расскажи мне еще о Семье.
Это спросил он или она?
Она не поняла. Их губы были близко придвинуты друг к другу. Они шептали, путая слова, мешая дыхание, вливая друг в друга вдохи и стоны и смех.
— Я хочу пить.
— У меня есть апельсиновый сок. И даже целая корзина апельсинов. Любишь апельсины?
Он оторвался от нее, взял с дивана тяжелую корзину с новогодними фруктами. На ярких, как огонь, апельсинах сидела игрушечная Белоснежка. Князь вынул плод из корзины и подал Мадлен.
— Все наоборот, — сказал он и улыбнулся. — Там, в Саду, Ева кормила Адама, а здесь я тебя кормлю. Хоть я и не Адам. Сладко?
Она вспомнила бормотанье Гри-Гри: «Сладко тебе?.. Сладко тебе?..» Поежилась — холодно было лежать на смятых, сброшенных красивых тряпках на полу.
— Давай я перенесу тебя на диван, — шепнул Князь. — Ты совсем не тяжелая. Ты похожа на Кору с Эрехтейона.
— Кто такая… Кора с Эрехтейона?.. — настороженно, обидчиво спросила Мадлен. — Какая-нибудь девчонка, прогулянка?.. из пивного бара?.. ты дал ей денежку, чтобы она пошла и купила себе новые чулки…
Он подхватил ее под коленки, под спину и кружил по комнате с ней на руках.
— Нет, душенька. Это не гризетка. И не трактирщица. Ты ее никогда не видела. Она каменная… она прекрасна. Я повезу тебя в древний храм, где она стоит, и небо синим плащом окутывает ее. Я был возле нее в жаркий день. Пекло Солнце. Я опустился на колени и поцеловал край ее каменной одежды. Я не думал тогда, что увижу ее живую.
— Ты сумасшедший… ты сумасшедший!.. — смеялась Мадлен. — Перестань кружить меня!.. Голова закружится!..
Это был их второй вальс — в нетопленой зимней комнате, словно переселенной в шумный предновогодний сутолочный Пари из земли Рус. Все кружилось, летело перед их глазами. Они видели только друг друга.
Князь остановился, запыхался. Опустился на диван с Мадлен на руках.
— Я приходил к Ним на утренний кофе, — сказал он тихо. — Аля встречала меня в пеньюаре. Усаживала за стол. Дымился кофейник. Сахар мерцал в вазе мейссенского фарфора. Дети весело улыбались мне. Тебя тогда не было среди них? Нет, ты была. Я помню тебя. Твои золотые волосенки. Вы со Стасей хулиганили. Толкали друг дружку и гостей ногами под столом. Ты любила стаскивать из хлебницы пряники, да?..
— Да, — задумчиво, как во сне, кивнула Мадлен. — А потом я исчезала за кистями скатерти, и Стася со мной вместе. Мы ползали меж ног, обутых в узкие туфли и изысканные башмаки, дергали дам за кружева нижних юбок. Щипали за щиколотки. Подкладывали кнопки под ажурные носочки. Визгу было!.. Народ ахал!.. ноги поджимал… Аля искала нас под столами, приподнимала скатерть… тщетно!.. мы уползали стремительно, упоенно, уже хохотали, заливаясь, тряся косами, в дальнем углу, под пологом в спальне… И косы расплетались… и вились по плечам, спине…
— Да, да, да! — шепотом крикнул он. — И я подходил… садился на корточки… брал твои волосы в руки… играл ими… зарывался в них носом… шутейно изображал киску, терся об тебя: мяу, мяу!.. И ты обрывала с подола своего платьица бантик и играла со мной… и я прыгал, наподобье кота, и урчал… а ты хохотала, хохотала, хохотала!..
— Я потом не могла смеяться… знаешь… очень долго…
— Ты пережила смерть. Людям, пережившим смерть, ничто не страшно, вот только смеяться они научаются с трудом.
Мадлен встала, потянулась. Ее нагое тело вытянулось струной. Она закинула руки за голову; Князю показалось, что над ее головой звездное небо, и она тянется к звездам.
— Хочу пить. Принеси мне питья.
— Я принесу тебе весь мир. Я верну тебе Рус. Нашу Рус. Ты вернешься туда Царицей.
Она вспыхнула.
— Быть может… я рассказывала тебе только сон!
— Хорошо. Сон. Я сам вышел из сна, заплатив кровью за то, что живу. Мне с тех пор не снятся сны.
— С каких?
— Когда меня вывели вместе с другими офицерами на зеленый лед суровой реки и крикнули: «Стреляй во врагов народа! Бей их безжалостно!» Выстрелы грянули. Я понял, что сейчас умру. В меня попали пули. Я упал на лед. Последнее, что помню, — это треск подо мною льда: он был молодой, лед-то, тонкий. Хрустнул под тяжестью наших расстрелянных тел.