Ночные рейды советских летчиц. Из летной книжки штурмана У-2. 1941–1945
Шрифт:
По фронтовым условиям этот полет, может, и не очень сложный, но ночь-то… ночь ведь новогодняя… Единственный праздник в году, который по давнему, не нами заведенному обычаю все стараются встретить дома. И пусть наши дома далеко, а родные и близкие многих из нас затерялись неизвестно где, все же у нас есть свой дом – наша третья эскадрилья. Как просили комэска передать в штаб, чтобы дали передышку, да разве она скажет? Кремень. И сама первая полетит. Послать бы в эту ночь мужиков, тех, кто в штабе. Пусть повертелись бы…
– Сигнал «Я – свой» – белая ракета, – неторопливо взвешивая
– Максимум, – шепнула я, но командир громко сказала:
– По четыре.
Это было непривычно. Мы привыкли к слову «максимум». Это означало, что летать всю ночь, от заката до рассвета. Очевидно, ради Нового года начальство сделало исключение. Хотя четыре вылета – это тоже немало, если учесть зенитки противника и скверную погоду.
Штурман эскадрильи Пасько сообщила прогноз погоды, силу и направление ветра по высотам, проверила прокладку и расчет маршрута, знание района полетов, района цели, по которой надо нанести удар, запасные цели и аэродромы. И опять напомнила, что штурманское дело – это прежде всего точность, четкость и ясность.
– Не забывайте, – говорила Пасько, – предварительные расчеты на бомбометание надо уточнять исходя из обстоятельств. Следите за изменением ветра…
После постановки очередной задачи обычно происходил разбор боевых полетов предыдущей ночи. Было принято сварливо, придирчиво и к самому себе, и к товарищу рассуждать о минувших полетах, где кто как допустил недосмотр, промашку, чтобы не повторить подобного в следующем задании.
Инструктаж окончился, и мы направились к полуторке. Приехав на аэродром, пешком пошлепали по грязному сырому снегу к своим машинам. Небо из бледно-голубого уже становилось темно-лиловым, седым. Я люблю январские васильковые сумерки. Но сейчас ни в вышине, ни у самого горизонта, над деревней, – нигде не было этого мирного синего цвета. Один мрак.
Экипажи ждали сигнала на вылет. Нина Данилова что-то по-хозяйски укладывала в своей кабине.
– Чего ты там возишься? – спросила Женя Жигуленко.
– Харч укладываю.
– Че-е-во?
– Та-во-о, – передразнила Нина. – Харч, говорю. Пирог, два куска жареной рыбы. Думаю, хватит…
– Постой, постой… Ха-ха-ха, ой, штурман! Ха-ха-ха, – хохотала Женя. – Ты что, не веришь мне? Да вернусь я к встрече Нового года, прилечу!
Она схватила Нину за ногу и, стащив с плоскости, затрясла ее, закружила:
– Прилечу, прилечу…
– Отпусти Данилову, – заступилась Худякова. – Я тоже харч прихватила. А то застрянешь где-нибудь, а потом весь год постным будет. Погода-то – дрянь. Лучше запас сделать. На всякий случай… Эй, штурман! – позвала Худякова меня. – Уложи-ка этот сверток в своей кабине.
Посмеиваясь, я укладываю бутылку молока и кусок пирога с рыбой.
– За-жи-вем. Если что, в полете подкрепимся…
– Или мышей угостите, – в тон мне говорит механик Маменко.
– Брр… – фырчу я. – Не накаркай.
Мышей я боюсь. Поселок, где мы живем, наводнен мышами. Они повсюду. Бегают по полу, попадают в одежду, в сапоги, унты, копошатся под нарами, на которых мы спим. И даже в наши спальные мешки попадают. Они проникают даже в самолеты, доставляя механикам немало хлопот: перегрызают то одно, то другое… Мыши летают на боевые задания, и механики ничего не могут поделать, чтобы выгнать их из самолетов. В полете мне иной раз мерещатся мыши, как будто они за приборной доской сидят. И тогда я поеживаюсь от брезгливости. И теперь, после слов Веры Маменко, меня передернуло. Я представила, что эти противные зверьки шастают по моему самолету, подбираясь к пирогам. Тьфу! Взвилась зеленая ракета: на вылет! Загудели моторы. Худякова порулила на взлет.
Мы летим бомбить передний край противника. Это задание считается несложным, хотя придется очень низко ходить вдоль траншей, обстреливая их из пулемета. Мы приближаемся к Керченскому проливу. В Крыму что-то горит: там колыхается, переливается желтовато-бурое зарево, оно мечется в сравнительно узкой черте, но отблески, дымные клубы расходятся от этого места далеко во все стороны и издали кажутся громадными, устрашающими.
При подходе к линии фронта определяю, что дымы нам не помешают бомбить. Ветер отгоняет их к югу. Я уже собралась дать летчице боевой курс, как вдруг почувствовала, что между комбинезоном и унтом что-то медленно ползет вверх по ноге. Я обмерла: мышь!
– Давай боевой! – говорит летчица.
– Бы… бо… ба. – Я лишилась дара речи. Перед носом вспыхнули разрывы снарядов, проносятся лохматые брызги «эрликонов», но мне не до них: под комбинезоном ползет мышь! Вот она миновала колено, продвинулась… Ой, даже спина взмокла противным, липким потом. Осторожно прижимаю ладонь к месту, где копошится эта противная тварь.
– Бомби!
Я молчу. Ноги и руки ватные. Я в полуобмороке. А под рукой трепыхается мышь.
– Бомби!
Я дотягиваюсь одной рукой до сбрасывателей. С трудом дергаю шарики. Но другая рука занята: я прижимаю мышь. И вдруг острые зубы впиваются в мою ногу…
– О-ой! – ору я и извиваюсь на сиденье. Не от боли, а от поднявшейся тошноты, от омерзения.
– Ранена?
– Ой-ей!.. – испускаю я дух.
– Бомби, черт возьми. Что там с тобой?
– М-мышь!
– Обалдела?! Бомби!
Я поворачиваюсь и, не отпуская ладонь, сбрасываю бомбу левой рукой. Летчица разворачивает машину и берет курс домой. Я медленно расстегиваю комбинезон, осторожно извлекаю мышь и швыряю ее за борт.
– Что ты возишься? Мешаешь управлению.
– Да мышь же! – жалобно, чуть не плача говорю я. – Мы-ышь… Кусается…
– А я-то думала… Я-то думала, что тебя трясет от вида немецких танков! Ха-ха… О-хо-хо… А ты!.. Ха-ха-ха!
Нина от души хохочет, а я насупленно молчу. Расскажет – месяц потешаться все будут.
Два других полета показались мне простыми, легкими, ни один осколок не поцарапал нашу фанерку, хотя немцы и постреливали.
И вот нам подвешивают бомбы на последний в сорок третьем году вылет.
Техник Зина Радина шутит, требуя от Жигуленко не загубить баянистку-штурмана. Вовремя ее доставить к встрече Нового года.