Ночные туманы
Шрифт:
А когда я поправился, мы вышли с ней к морю и увидели несколько голубых кораблей, выстроившихся на рейде. Команды кораблей сошли на берег, и матросы гуляли по улицам, пили в киосках крем-соду. Мы слышали веселые шутки матросов, смех девушек.
А потом мы пришли с Лэа в парк и увидели спокойный застывший пруд. Нашего "Смелого" как не бывало на свете!
– Его вытащили на берег и распилили!
– грустно сказала Лэа.
Пропала таинственность, пруд больше не был романтической заводью, куда отвели истекавший кровью корабль.
Он стал гнилым, тусклым, затянутым
– Уйдем отсюда подальше, - сказал я Лэа.
И она поняла.
За обедом я рассказал отцу про "Смелого", втайне надеясь, что он... А впрочем, что бы мог теперь отец сделать?
Но он, вытирая салфеткой усы, сказал совершенно спокойно:
– И не подумал бы вмешиваться. Там, наверху, виднее.
В первый раз в жизни мой умный отец показался мне самодовольным и черствым.
В день рождения отца с утра стали приносить телеграммы. Поздравляли "выдающегося ученого", "дорогого учителя", "корифея науки". Мать со старушками хлопотала на кухне. Отец пошел на утренний моцион в черном костюме, в белой сорочке и в черном галстуке. Очень парадный, он медленно ходил по каштановой аллее, делая поворот у последнего каштана и отсчитывая:
"...Семь... восемь... десять... одиннадцать..."
Приехали гости в двух больших черных машинах - его помощники и ученики. Какой-то толстый мужчина в серой фетровой шляпе носил свой серый летний костюм, как генеральский мундир. К его каждому слову прислушивался и отец, склонив голову. Он был весь внимание, что случалось с ним редко. Меня не посадили за стол, и я из соседней комнаты слышал, как толстый человек произносил тост за "гордость нашей науки". Он перепутал имя и отчество отца, но его оплошности, казалось, никто не заметил. Потом выступали другие, и по их словам выходило, что, не будь отца, не было бы создано ничего полезного на свете. Стало особенно шумно после того, как толстый отбыл на своей черной машине. Я сидел в углу и читал. Обо мне так никто и не вспомнил.
Разговор за столом был мне не понятен, говорили только умные вещи, недоступные непосвященным.
Но когда гости с раскрасневшимися от вина лицами выходили проветриться, они называли отца уже менее почтительно - "шеф" и "Стрб". И я удивился: зачем понадобилось хорошую русскую фамилию превращать в кличку?
Они говорили еще о каких-то Бэбах и Таньках, которых, к сожалению, нельзя было захватить с собой к "шефу". Эти девушки "освежили бы жизнь".
– Хотел бы я посмотреть, какую физиономию скорчила бы жена шефа, сказал, хихикая, любимый ученик отца Шиманский, и все рассмеялись.
– Может быть, перенести наше бдение в храм чревоугодия?
– предложил другой серьезный человек по фамилии Габерцуг. С ним все согласились.
Вскоре они гурьбой вышли из дома, уговорив пойти и отца в ресторан "Ранна-хооне". Мать вспомнила обо мне, накормила. Она прибирала посуду с нашими хозяйками и все огорчалась: значит, не оценили ее все старания, раз пошли в ресторан.
– Мама, можно мне пойти к Лэа?
– Иди, только возвращайся не поздно.
Через
– Ты посмотри, как красиво, - говорила она.
Перед нами в огненном зареве заката чернели десятки рыбачьих судов со спущенными парусами. А дальше, на том берегу, сверкали желтым пламенем окна деревянных домишек, искрился шпиль кирхи, блестели окна автобуса, поднимавшегося на мост.
Лэа часто мне говорила: "Посмотри, как красиво". Она умела ценить красоту буйно цветущей сирени, силу могучих дубов и изогнутых сосен, красоту песков с камышами, сгибаемыми морским ветерком, и, что самое главное, красоту моря, то густо-зеленого, то багрового на закате.
И сейчас, когда мы прибежали на пляж, напротив стеклянного здания "Ранна-хооне" стоял, тяжело прижимая багровую воду, эсминец и по воде неслась музыка.
Офицеры с эсминца шли по умытому, твердому песку пляжа, и я, осмелев, подошел к ним, молодым, загорелым, веселым, и спросил срывающимся голосом:
– Простите, пожалуйста. Это очень трудно - стать, как вы, моряком?
Моряки рассмеялись, но один из них ответил совершенно серьезно:
– Если любишь море, парень, то ничего сложного нет.
Флоту люди нужны.
– Я люблю море.
– Подрастешь - иди в морское училище. Мы все прошли эту школу. Глядишь, и ты станешь командовать кораблем.
– Я? Эсминцем?
– А почему бы и нет? Тебя как зовут?
– Юрой.
– Фамилия?
– Строганов.
– Встретимся на морях, Строганов, - уже серьезно сказал офицер.
– Я не шучу. Только будь настоящим.
Флот не терпит белоручек и хлюпиков. Ну, бывай здоров, парень. У нас мало времени. Видишь, он, милый, нас ждет, - показал моряк на корабль, темневший в зареве заката.
– Моя фамилия Пегасов. Иван Пегасов. А он, показал Пегасов на товарища своего, - Савелов, мой командир.
Офицеры вошли в "Ранна-хооне".
Лэа подбежала ко мне:
– Что он сказал тебе, Юри?
– Он сказал, что я тоже могу стать моряком, когда вырасту.
– Ну. вырасти, это не так уж и долго.
Эсминец расцветился огнями. Они отражались в потемневшей воде. Осветился и "Ранна-хооне", как огромный стеклянный фонарь. Он отбрасывал светлые квадраты на темную тихую гладь.
Взявшись за руки, мы пошли между морем и светящимся рестораном и увидели за толстыми стеклами отца и его гостей. Отец сидел во главе стола и снисходительно слушал речь Шиманского, высоко поднявшего покачивающийся бокал.
Моряки с эсминца заняли столик поблизости от окна, и Пегасов что-то заказывал официанту.
– Встретимся на морях!
– сказал я через стекло.
– Ты что?
– удивилась Лэа.
– Я сказал ему, что мы встретимся в море.
– Кому?
– Пегасову.
– Да ведь он не услышал.
– Неважно.
Я поспел домой раньше отца и видел, как он возвращался из "Ранна-хооне". Шиманский и Габерцуг бережно поддерживали его под руки. Он шел очень медленно, словно нащупывая дорогу и боясь оступиться. Протянет ногу, пощупает и тогда только ступит. Шиманский все повторял: