Ноги
Шрифт:
— Тебе надо школу подтягивать. Обычную, человеческую, настоящую школу.
— Не надо мне ничего подтягивать.
— Да как это не надо? Как это не надо? Сколько я на собраниях буду краснеть? По математике отстаешь, по русскому отстаешь. И молчишь постоянно. Ты почему все время врешь, ты почему меня вчера обманул? Это он, выходит, в школу так пошел! А на самом деле сел на электричку — и в Москву. В эту давку, в мясорубку. Да тебя же там просто задавить могли. Там народ табунами вдавливается, так, что места живого нет. А когда ты домой вернулся? Мы с отцом себе места не находим, а ему наплевать. Мы уже все канавы, все стройки облазили, оставалось только больницы обзванивать, а ему хоть бы хны. Он, оказывается, какой-то там отбор проходил.
— Да не надо меня терпеть.
— Ты в лесу собираешься жить? Как же можно не знать того, что все люди обязаны знать?
— А вот так и можно, — постепенно распалялся Семен. — Мне надо знать только то, что мне надо. Ну, пожалуйста, дайте мне тренироваться и играть.
— Ты посмотри, какое время сейчас, — твердила мать. — Ты посмотри, какие люди вокруг. Ты посмотри, что в мире делается, что в газетах пишут. Один мальчик ушел вот так из дома и тоже на электричке поехал, а потом его собирали по частям. Пристанут, прицепятся, увидят, что один, и черт знает что с тобой сделают.
— Да что они со мной сделают? Да кому я вообще нужен? — кричал ей в ответ Семен. — Увидят, мальчик едет один? Со спортивной сумкой? Подумают, что в сумке невесть что лежит? Все вытряхнут, перетряхнут вверх дном, разозлятся да и выбросят меня из поезда?
Железная дорога и поездки на электричках в сознании матери почему-то неразрывно связывались с постоянной опасностью, с падением на рельсы, похищением, изнасилованием, убийством. Одинокий, беззащитный девятилетний мальчик представлялся ей идеальной жертвой для всякого рода проходимцев, воров, сексуально озабоченных извращенцев, которые не просто обчистят ребенка до нитки, но и непременно еще выбросят его из поезда на полном ходу.
— Ты чего? — недоумевал Семен, поражаясь такой непрошибаемой глупости. — Ты думаешь, что из поезда каждый день по триста человек выбрасывают? Вот так ходят с утра до вечера по всем вагонам бандиты и детей выбрасывают? Штабелями, пачками?..
— На тебя и одного случая хватит, — не унималась мать. — Ты же сам себя не контролируешь. Тебе мячик покажут, и ты за ними пойдешь все равно куда, все равно зачем…
— И пойду! — взъярился Семен. — Потому что здесь я жить не буду. Меня ваша жизнь убивает. Да вы ничего не знаете, кроме вашей работы проклятой, огорода, беготни и магазинов.
— А как же ты хочешь, милый ты мой? — возмутилась мать. — Для того чтобы выжить, нужно трудиться. Утром не потопаешь — вечером не полопаешь. Ты думаешь, жизнь — это только мячик гонять? Тебя просто сейчас мы всем обеспечиваем, вот ты и горя не знаешь. А представь, что ты останешься совсем один, вот тогда мигом о своем футболе забудешь. Кроме слова «хочу» в этой жизни есть еще слово «надо». Тебя туда тянет, да? Но это не жизнь, сынок. Ты забросишь школу, а потом не сможешь получить достойную профессию. Ты думаешь, все те, кто поступают в футбольную секцию, становятся потом настоящими футболистами? Нет, выбиваются лишь единицы. Да к тому же это раньше было выгодно быть спортсменом — им давали квартиры, отпускали за границу, а сейчас все спортсмены стали нищими, потому что они никому не нужны. Сейчас кто востребован? Тот, кто деньги умеет считать. Экономисты, бухгалтеры. А спортсмены сплошь и рядом оказываются на улице. Ну, хорошо, ты хочешь заниматься. Но если можно было для этого не ездить в Москву, кто бы тебе тогда хоть слово сказал? Послушай, а может, есть и у нас футбольная секция? Ну, а ты-то что молчишь? — набросилась она на отца. — Ну скажи ему что-нибудь! Ты же должен повлиять на него! Тебе что, все равно? Тебе что, наплевать, что он будет каждый день таскаться по электричкам?
А отец все сидел на своем диване, все почесывал коротко остриженную голову.
— Может, стоит подождать? — осторожно спросил он, как и всегда, в подобных случаях пытаясь занять промежуточную позицию, потрафляя и естественному страху матери, и азарту сына. — Подрастешь немного, вот тогда…
— Да не могу я ждать! — взорвался Семен. — Сколько можно ждать? Сто лет? Нет, вы тут решайте что хотите, а я ухожу! Меня вообще, может быть, в спортивный интернат возьмут, тогда вы трястись не будете из-за того, что меня из электрички могут выбросить. Ну чего вы? Чего вы? Вам же легче будет. Я не буду ни школу прогуливать, ни штаны постоянно рвать. И кормить меня не надо будет, и готовить на меня. У меня совсем другая жизнь начнется.
5. Здесь и сейчас
Барселона
Январь 2005
Больше всего его поражало здесь то, что они не считали его русским. Он мог быть эскимосом, индийцем, австралийским аборигеном — все равно. Для них он человеком не был. Он стал для них ногами, которые могли вытворять на футбольном поле невероятное. Все остальное в нем — жизнь души, мысли, устремления — их не интересовало.
Он чувствовал исходящее от здешней много чего повидавшей и оттого донельзя избалованной публики настороженное ожидание, готовое в любой момент трансформироваться в почитание, преклонение.
Рокотал, ревел, распевал и раскачивался «Ноу Камп» — величайший футбольный амфитеатр Старого Света, пять уходящих ввысь ярусов, гигантское живое гранатово-синее полотно. Девяносто тысяч зрителей были слиты в единое целое, дышавшее такой раболепной покорностью, такой нерассуждающей любовью к своим кумирам, о которой не могли даже и мечтать поколения диктаторов.
Когда камера брала крупный план, слитная, глухо рокочущая масса разбивалась на отдельные лица, и можно было различить и почтенных седовласых сеньоров, и перезрелых матрон. Там были волоокие брюнеты, которые, едва завидев, что их снимают, тотчас же принимались рисовать в воздухе сердца. Там были тяжеловесные раскормленные буржуа с лицами, загорелыми до цвета петушиного гребня; там были невзрачные, безвозрастные людишки — должно быть, мелкие клерки. Там были и молодые, наголо обритые неандертальцы с татуированной кожей и ненавистью в глазах; там были и школьники, которые, сбившись в кучу, ожесточенно толкались, норовя спихнуть друг друга в проход. И еще там было великое множество неистово визжащих девушек, хорошеньких и дурнушек, плоскогрудых и трясущих необъятными грудями. Шувалову запомнилась древняя старуха, которую вели под руки двое молодых людей, помогая ей подняться на один из верхних ярусов, — ее узловатые руки, в пигментных пятнах и каких-то шишковидных наростах, тряслись, голова беспрестанно кивала.
Семен мог разглядеть карапузов, только вчера впервые вставших на ноги, грудных младенцев, которые мирно посапывали на руках каталонских мадонн, множество инвалидных колясок, и в этих колясках — детей, подростков, девушек; больные ДЦП сидели на самых выгодных местах, с которых можно было наблюдать игру во всех деталях, — это было их право, продиктованное новейшей европейской сердобольностью.
Шувалов вынырнул из помещения под трибуной последним, как всегда подволакивая свою «хромую» левую. Перекрестился размашисто и лениво — столь непохоже на страстное и мелкое крестное знамение окружавших его католиков.
Камера крупно взяла его лицо — широкоскулое и неподвижное.
Он встретился взглядом с беспрестанно улыбающимся бразильцем и, ударив обеими руками по подставленным ему ладоням, уткнулся лбом в покатый лоб уроженца Порто-Алегре. Это был их с Роналдинью ритуал: они словно обещали друг другу совершенное, бессловесное взаимное понимание.
Когда все необходимые формальности были соблюдены, он встал в центральном круге и наступил ногой на мяч, как победитель наступает на отрубленную голову врага.