Ноль три
Шрифт:
И в суматошный монолог ярким пятном впечатался Оболенский — после бесполезных уговоров он схватил у солдата ружье и с возгласом «Прочь!» ткнул штыком лошадь графа, зацепив при этом и седока.
И внезапный взрыв Каховского — больше нет никаких преград, и никого не следует щадить, потому что сминается и гибнет Вселенная, и не может быть пощады, если гибнет дорогое сердцу дело. Что будет потом — это во тьме оглушения. Потом не будет ничего (прямо тебе «времени больше не будет»). Есть только сейчас — взрыв воли, ураган, сметающий все на своем пути.
И, подкравшись к лошади, встав к графу вплотную, Каховский выстрелил, и
И сразу же за суматошным мельканием сознания Каховского наступает странная заторможенность — и все идет медленно, словно против законов природы. И медленно, словно у барышни перед обмороком на провинциальной сцене, падали руки графа, и медленно же, заторможенно перегибалось туловище.
Но сразу затем включилась привычная скорость, и раненая лошадь рванулась, ноги Милорадовича тяжело брякнули шпорами о землю, и Башуцкий едва успел принять на себя потяжелевшее тело графа.
А далее, словно в каком-то немыслимом мелькании — приход лейбгвардейцев, и выстрел Каховского в Стюрлера, их командира, а потом — распад, угасание дня, крушение надежд.
И сухая информация. Ночевал Каховский у Кожевникова, пятнадцатого утром поехал к себе домой — у Вознесенского моста, гостиница «Неаполь», в доме Мюссара, откуда днем пятнадцатого был казаком увезен в Зимний.
И я понял, почему, по Андрею, Каховский стрелял в Милорадовича. Объяснение общепринятое и привычное: иначе нельзя было спасти восстание.
То есть это был революционер, который ради высокого мог отдать собственную жизнь. Да, характер у него был взрывной, неуправляемый, но ведь революции нужны и такие люди. Каховский мог, конечно, стать и цареубийцей, но лишь как член революционной организации.
Странное у меня было ощущение после чтения этой части повести. Вроде бы все описано изобретательно, без ученической тусклости, а некоторые места так и просто хороши — вот мне, к примеру, понравилось это медленное перегибание туловища Милорадовича и бряканье шпор (именно бряканье), да и поведение Каховского, перепады его настроения описаны не худо, а местами даже умно, однако отчего-то не было во мне радости. Напротив — сидела во мне легкая, едва уловимая обида. Так бывает, когда улетучится очередная надежда.
Потому что повсюду чудилось мне авторское лукавство.
Но это подозрение я отбросил — все мы строги к чужой совести, к своей-то, небось, менее строги.
Что меня порадовало в Андрее, когда мы встретились с ним на следующий день? А в нем появилась уверенность в себе. Он уже не трепетал от страха. Что и понятно — кое-чему научился за несколько месяцев работы и, естественно, появилось самоуважение. К тому же впервые он делал что-то такое, чего я никогда не делал. Два его очерка не в счет — это компиляция, которая, конечно же, и мне по силам — это он понимал. Повесть — дело другое. Читая посредственную вещицу, каждый из нас говорит, а и я так могу, только жаль время тратить. Думаю, это ошибка. Попробуй — не выйдет. Это только кажется, что несложно.
Теперь я уже не боялся сбить парнишке руку — он разогнался и уверен в себе — и сперва прошел по фразам, которые мне не понравились.
Андрей со мной согласился — доверяет моему вкусу, что приятно.
— Главное вот что, Андрей. Тебе мешает то, что ты историк. Когда описываемое тобой подтверждено документами, мемуарами, ты волен, раскрепощен, и тогда интересно. И я ясно вижу,
— Да, вы правы, Всеволод Сергеевич. Боялся обжечься. Вроде протяну руку и сразу отдерну.
— Вот сейчас у тебя пойдет следствие. В чем был Левашов? Николай? Ты почему-то не описал, как к восставшим шли священники. У всех это красиво описано: морозец, ясный день, горят кресты, панагии — красиво.
— Вот потому и не описал, что красиво, — легко засмеялся Андрей.
— Это убедительно, — сразу согласился я. — А теперь поговорим о некоторых принципиальных вещах. Конечно, описывать весь тот день подробно — не входило в твою задачу, к тому же все это описано прежде и описано замечательно. Но я пытаюсь понять, почему у тебя скороговоркой сказано об убийстве Стюрлера. Он бежал, как я понимаю, позади своего полка и уговаривал разойтись. Хорошо, с Милорадовичем — это у тебя спорно. Каховский стрелял в него, чтоб спасти восстание. Но уж Стюрлер-то не был опасен, прогнать его с площади не составляло труда. Однако Каховский выстрелил в него и поначалу этим гордился. Это он потом говорил, что мясничать гадко, а поначалу именно гордился. Как же так, Андрей?
— Это у меня такой замысел. Композиционная, что ли, хитрость. Каховский уже в крепости, и перед ним снова и снова в подробностях проходит день четырнадцатого декабря. Я надеюсь таким образом избежать однообразия.
— И еще, я помню, Каховский ударил в лицо кинжалом свитского офицера.
— Вы мне как-то жаловались на свою память. И делали это напрасно. Да, был штабс-капитан Гастефер. Каховский его вот так ударил, — и Андрей ловко показал, как ударил Каховский — рукояткой, плашмя.
— Видишь, а я этого не знал. Думал, именно кинжалом в лицо. Ты должен был это объяснить читателю. Еще помню — по мемуарам ли, по материалам ли следственной комиссии, неважно, — что Каховский и сам не мог внятно объяснить, почему ударил свитского офицера. То ли тот отказался кричать «Ура Константину», то ли просто показался подозрительным. Согласись, мотив любопытный: человеку с кинжалом в руках кто-то кажется подозрительным, и он пускает кинжал в ход.
— Но ведь он сразу опомнился, пожалел Гастефера и отвел его в каре.
— Не кажется ли тебе, что и это верный штрих к портрету героя: сперва ударил, а уж потом пожалел, именно в таком порядке.
— Вот тут, Всеволод Сергеевич, я не согласен с вами. Да, было так, как вы говорите. Но мне это показалось деталью, которая мельчит действие. К тому же эта деталь принижает героя.
— А тебе непременно нужно, чтоб он был безупречным рыцарем?
— Нет, конечно. Но все-таки мне хотелось вырвать его из тогдашней повседневности. Я вот о чем думал все это время. Читателю надоела в книгах повседневность, он в ней и так барахтается. Один физиологический очерк — это хорошо, а десять физиологических очерков — явный перебор, и это скучно. Более того, я предчувствую в литературе новый всплеск романтизма. Сейчас успех может иметь только что-то необычное, загадочное. Читателя сейчас может заинтересовать только яркая судьба, решительные поступки, необычная среда, то есть то, что далеко от повседневности.