Нора Баржес
Шрифт:
Они что-то бормотали друг другу в промежутках. Он ей – о Норе, которая ему давно не к чему, да и непонятно, была ли когда-нибудь к чему-то. Она ему – о нем, любимом Павле-балагуре, таком красивом, таком сильном, таком неповторимо умном и властном, что нет сладости слаще, чем подчиняться ему.
Риточка сразу поймала его на этот крючок.
Она безошибочно приметила, как подрагивает поплавочек его недолюбленного Норочкой «я», когда используешь наживку из восторга и похвальбы. Вот она, готовая для него, одесского бахвала, измельченного столичным равнодушием, формула счастья, рецепт небывалой стойкости чувства – хвалить, восхищаться,
Он ненавидит Нору, покручивая свою новую рыбоньку на ароматной простынке, он злится на нее с каждым Риточкиным словом все яростнее и отчетливее: неужели эта перехваленная всеми женщина, несравненная еврейская жена, не могла вот так же, как эта рыженькая простушка, выпрыгнувшая в жизнь из-под огромного казахского неба, любить его, лелеять, дать ему почувствовать себя молодцом-огурцом?
Риточка пела. Риточка двигалась навстречу. Риточка вставала на колени, щекоча ему рыжими кудряшками пах.
Он красовался.
Он чувствовал себя молодым.
Он чувствовал силу.
Он мечтал, как мечтал миллионы раз за последние годы, освободиться от Норы и полететь по новой траектории, навстречу морю и красоте солнца, которое, прищурившись, можно усадить к себе на ладонь.
Она, Риточка, понимала, что действует точно.
Она понимала, что шары скользят в лузу, дротики летят в десятку, и эта десятка в полной ее собственности, внутри ее тела, внутри ее слов. У нее не было точного плана, но было ощущение, которое она в жизни любила больше всего: упоенный охотой окунек вот-вот проглотит красноперку, которую ее детская ручка на невидимой леске подтягивает к берегу, воды реки колышутся, водоросли наполняют ее изнутри малахитовым свечением, солнце безответственно рассыпает блики по зеркальной поверхности реки, среди которых и ее лик… Он был охотником, но охотилась она.
В преддверье этой решительной схватки приболевшие предметы в риточкиной комнате зашевелились, словно отходя от недавней спячки. Патина растворялась на стальной поверхности кофейника, сходила с серебра бабушкиных ложек, которые Риточка на крайний случай захватила с собой в новую московскую жизнь. Салфетки опять изысканно расправляли края под красивыми, в цветах, фарфоровыми чашками, больше не напоминая видом своим увядшие салатные листья, бокалы искрились вином, фиалки бархатили свои лепестки, изящно выбрасывая листик-другой прочь из горшка навстречу ласковому утреннему прикосновению риточкиных пальцев.
Хворь уходила. Смех зазвенел по-прежнему. Кудряшки вились.
Риточка выздоровела.
Она спала до двенадцати, она нежилась на простынке, она накрывала завтрак «с картинки», глянцевое сияние разливалось и по полочке в ванной, и по просторным подоконникам окон, на которых Риточка, помимо фиалок, держала еще разноцветные камешки, залитые водой, и большие перламутровые раковины, красиво отражавшие солнечный утренний свет. Мир расцветал под ее взглядом, служил ей, подкладывая подушки, подставляя подлокотники.
Почему-то позвонил
Он совсем растерян. Он никого не может найти.
О-о-о, Риточка поможет ему, она будет в зале через полтора часа и займется им всецело, все-це-ло!
Позвонил Павел, эта гадина не выходит из комнаты и ни с кем не разговаривает. Как она, Риточка, думает, не пронюхала ли Нора чего вчера вечером?
О-о-о, Риточка уверена, что ничего не пронюхала, день стоит такой восхитительный и не надо омрачать его, чудо, чудо, какой стоит день! Может, Павлу написать письмо Анюте? А? А? Собирается? Ну, вот и славно… Славно!
Позвонила Норочка, какой, честное слово, получается хоровод! Она приболела, тихий голосок едва перебирает слова, там мается неприкаянностью этот Идальго… не могла бы Риточка взять на себя еще и испанского профессора? Конечно, суматоха, Норочка понимает, ведь через три дня открытие, она, как только сможет, придет, только пока не может…
Норочка, хорошая моя, побереги себя, – Риточка поет, Риточка танцует, – побереги себя, конечно, могу! Вот сейчас разыщу его за одну минуточку, хочешь?
Риточка целует Норочку тысячу раз, она пошлет ей цветов, ты каких хочешь Норочка, лилий? Сейчас пришлю тебе лилий!
Кто-то рассказал Риточке, что вместо долгих разговоров можно послать цветы – простой жест, легкий акцент, счастливый знак препинания. Трудно ли ей набрать номер и послать Норочке лилии? Смешно! Их заказано на выставку несколько сотен!
Диктую адрес! – через мгновение радостно кричала Риточка в телефон.
Андрюшечка, Андрюшечка, ми-ленький, – Риточка рапортовала на работу о течении дел, – нет, сегодня в конторе не буду, сегодня я в музее, у нас хорошо, у нас отлично, да-да-да, к нам приехал испанский профессор, специалист по Кремеру, мы с ним сегодня просто обязаны подружиться! Будем проводить благотворительный аукцион? Прекрасно! Чудесно! Вот профессор из Испании и будет проводить, кто заподозрит профессора из Испании! Каждая пылинка в животике витаминка??! О, я помню, я понимаю, я знаю! Я тоже думаю, Андрюшенька, что для нас проводить такой аукцион и престижно, и приятно!!!
И выгодно премного, – хихикнул Андрюшенька на прощание.
Ах, Сенсеро, вы такой милый!
Развеска была закончена, рабочие в стерильных голубых комбинезонах сворачивали шуршащие листы упаковочной бумаги, подметали опилки, налаживали освещение картин.
Ну, почему, почему, – не унималась Риточка, – русские мужчины, ученые, не бывают такими милыми, скажите мне!!!
А какие бывают русские ученые? – изумился Сенсеро.
Страшные буки, – заговорщицким тоном произнесла Риточка, – мрачные, неухоженные мизантропы.
Сенсеро в конец растерялся. Он ничего не понимал. Кто эта Риточка? Почему он пьет с ней кофе? Где Нора? Как ему собрать необходимую информацию о Кремере, ведь ему уже через месяц надо писать статью о нем в университетский сборник и включать в лекции по истории искусства?
Вот вы, например, где остановились? – поинтересовалась Риточка, – говорите, в прекрасном отеле? Там вы не увидите ни одного российского ученного. И никогда не поймете, о чем я вам говорю. Возьмем Нору…