Нора Баржес
Шрифт:
Хлопнула дверь, доели борщ, наплевали на Дюрера, а она, Норочка, на кого наплевала этим походом незнамо куда, чтобы принести незнамо что?
Риточку съесть не хватило аппетита, Павлика съесть не хватило аппетита, Бориса и Петра с работы угомонить, вернуть на свои места, не хватило аппетита. Нет больше аппетита. Только Нину поглодала, на Кремера так бессмысленно и неалчно пустила слюнки, разъехалась на куски нелепая сказка под названием «У нашей Норы – красота и норов!» – так, кажется, говорили про нее еще в институте и преподаватели, и сокурсники?
Фиалки, фиалки, маки, раскрытая книга и деревушка за горой, колонки цифр, столбцы, выделенные
Ваза с фруктами – персики (он любил персики), бананы, мандарины. Маленькая ваза с цветами – такие научила его ставить на стол электрическая леди: «Большая ваза мешает, а такая в самый раз, и цветы помогают…» Там, в вазе, тюльпаны, они теперь продаются на каждом углу, и Павел распорядился: «Не надо всяких там икебан, давайте тюльпанов хороших и разных».
Фиалки и маки таращились на него с распечаток будущего каталога Кремера, которому он отписал сегодня письмо про дочь, про пармскую ветчину, которую ему охота покушать, поэтому пускай найдут и пришлют ему с оказией. Ножик для разрезания писем, золотой, подаренный сотрудниками на пятидесятилетие – милая вещица, хотя Нора бы сказала, что мещанская. Слева аккуратной стопкой – научные продажные труды, длинные переплетенные страницы с графиками и цифрами, некоторые страницы даже от руки, карандашом, по старинке. От угла, где лежали эти страницы, исходило слабое свечение: это тлела научная мысль. Он считал своим долгом каждый раз отвечать Майклу на его бредовые послания, делал это дисциплинировано, без задержек, и, чтобы не придумывать самому ответов, держал для этих целей на привязи томик Паскаля. Паскаль огрызался, когда Павел тянул к нему руку, а томик старался заныкаться где-нибудь между бумаг – они оба ненавидели этих уродов: и хозяина, купившего их по дешевке на антикварном развале, и его собеседника-словоблуда, гадящего под каждым кустом философской мысли.
Павел оттолкнулся от края стола руками, словно от берега, он хрустнул суставами, вывернув руки вперед, и отъехал, словно отплыл, на катящемся кресле в иное измерение. Он еще раз, будто для верности, толкнул край стола рукой, зашагал по ковру дорогими ботинками, громко выкрикнув неизвестному адресату: «Устал, все, домой, домой!»
Но, оставив на столе чудесный отпечаток собственной жизни, поехал он не домой. Точнее, не сразу поехал домой, а, как ни странно, пустился по магазинам: развеяться, расслабиться, накупить ерунды, так когда-то учила его Нора, еще до разговоров о Чайке, до Риточки, когда она много говорила, а он с удовольствием ее слушал.
Что же она говорила тогда?
Он не помнил.
Он помнил только то, что она говорила потом. Например, что Чайка – это надежда, а автор ее был отчаявшийся человек.
Он накупил ерунды.
Он еще больше почувствовал свободу и силу.
Так всегда бывает, когда становишься обладателем большого количества ерунды.
Они в эти дни жили так тихо, так по-семейному немногословно, Павел шуршал газетой, с причмокиванием пил чай, цыкал зубом, медленно упражнялся в домоседстве, иногда позволяя себе встречи то с Риточкой, то с электрической леди. Нора видела его торжество, безмолвно принимая поражение от всего света, безмолвно в ответ на все это куря одну сигарету за одной, кто знает – очевидно, курение
Каталог с картинками к выставке вычитан.
Каталог с картинками сдан в печать.
Жизненный путь великого художника выходит из-под пресса.
Большого формата тяжелая дура, глянцевые страницы, на них большие картинки и бисер нориного текста.
Без выставки каталога бы не было.
Он не родился бы ни как идея, ни как воплощение.
Корешок и клеили, и прошивали. Клеили резиновым клеем, прошивали стальной иглой.
Так его родили на свет, сурово, с болями, лампами дневного света и матерком акушеров.
Нора бдительно следила за каждым движением грубых типографских рук, она затягивалась навстречу их оплошностям, выдыхая дым, в котором не оставалось уже ни капли никотина и вредных смол.
Она абсорбировала.
Она работала фильтром для гадости, поглощая ее полностью.
Она болела.
Она почти кончилась, истончилась на этом каталоге, она дрожала, как осиновый лист, от несовершенства пальцев, игл, от подлых разводов на бумаге, от отсутствия туалетной бумаги, которой, конечно же, не было в крошечной кабинке при типографском цехе, рассчитанной исключительно на мужчин.
Она маялась от того, что мальчики ее разбрелись, бросили ее в этих цехах, без бумаги и комфортного поглощения сигаретного дыма. Раньше они месили глину, разгоняли облака, иссушали лужи, прогоняли ложь, чтобы она могла ступить, быть услышанной, правильно понятой. А теперь она одна, отвыкшая, тут же испачкавшаяся, простудившаяся в этих облаках и лужах, ступала навстречу странно выползающим из печатного станка простыням, путаясь в предположениях: чем вся эта мука завершится, что скажет Кремер? В ее ушах уже звучало Пашино снисходительное: «Ладно, Норик, не переживай, мы тебя не за каталоги любим», ей снились мятые страницы, перепутанные номера, даже Риточку уже нельзя было попросить, даже Анюту, никого, никого, никого.
Ох, у Риточки спорилось. Списки приглашенных множились у нее под руками, выделенные ей в помощь девочки летали по городу на своих крошечных ярких авто, отдавая распоряжения таким же девочкам в таких же авто – относительно цветов, воздушных шаров, брызг шампанского, специальных многоцветных лент, которые причитаются – разные – разным гостям. Это будет – парад гостей.
У художников красная лента, у критиков – синяя, у журналистов – желтая, коммерсантов – зеленая, у организаторов – фиолетовая, у хозяев галереи – оранжевая, у важных персон – черная. Но, главное, десерты, десерты! Именно десерты, а не омары с авокадо, по мысли организаторов, должны были символизировать творческий полет, легкость и фантазию, и поэтому девчонки отчаянно рыскали по лучшим кондитерским, капризно кривили губку, требовали большего, лучшего, выворачивая души кондитеров прямо на прилавки с марципанами.
В зале назавтра начиналась развеска, картины уже привезли в хранилище – опечатанные печатями, усеянные штампами таможен, пропитанные запахом границ.
И почему проникновение одного человека внутрь другого, – думала Нора, глядя, как типографский станок завершает свою работу, – так существенно? Почему до того, как Павел вошел в Риточку, я еще могла играть с ним, а теперь уже не могу ничего, даже играть с самой собой? Что за отпечаток люди оставляют внутри других? Что запечатлел Павел внутри этой дурочки?