Нора Баржес
Шрифт:
А зачем вы так считаете? – беспощадно спросила Нора. – Вам не хватает великих мастеров? Или придумывать мастеров себе и людям для забавы – ваша профессия? Разве вы не видите, что все, что он делает – стилистическая болтовня, списанная без разбора у многих больших мастеров одновременно, что это треш господний, передранные контрольные по чистописанию? У вас в школе были контрольные?
С Норой иногда такое случалось.
Никогда дома, никогда с Павлом.
Только там и тогда, когда предмет разговора был для нее всерьез важен.
Обстоятельства внезапно переставали для нее существовать,
Не сердитесь, на меня, Сенсеро, – проговорила Нора, привычно давясь табачным дымом, – кажется, я очень больна. Извините, я не это хотела сказать. Посмотрите сюда или сюда. – Нора открыла каталог. – Вы же умница, вот скажите мне, чей это на самом деле портрет? Правильно, Караваджо! А этот натюрморт? И опять правильно – Моне.
Но копирование – привычка истинного мастера, – неизвестно почему проговорил Идальго. – Вы не думали, что пересказать важнее, чем рассказать, переписать важнее, чем написать впервые? Мир держится на мастерах, а не на выскочках!
Что вы сказали? – переспросила Нора. – На выставках?
Я ничего не говорил, – смутился профессор, – я слушал вас совершенно молча, я не говорил ни слова уже целый час. Так вы, коллега, считаете Кремера посредственностью? А как же тогда вы пишете в каталоге, что он величайший…
Кто сказал, что Кремер посредственность? – очнулась Нора. – Не шутите так зло… Кремер – прекрасный художник, да еще и мой давний друг! Давайте посмотрим повнимательней каталог, ну, что скажете?
Я ничего не понимаю, – почти что взвыл Сенсеро, – кто-нибудь может мне хоть что-нибудь объяснить???
Павел и Нора жили, не соприкасаясь, не говоря друг другу ни слова вот уже несколько недель, а может быть – и всю жизнь до этого.
Кремер прилетел напомаженный, в кофте грубой вязки и дурацком беретом поперек крупной головы. Нина плыла за ним, как каравелла, плескалась в тени его славы, монументальничала в разговорах с подругами, всем своим видом показывая, что находится в услужении божеству.
Анюту все, не сговариваясь, решили в Москву не брать, будет не до нее, и нечего лишний раз ей это демонстрировать. Впрочем, она была только рада остаться в огромной кремеровской квартире под присмотром нелепой румынки – их домработницы, страдающей от взаимной, но бесконечно грубой любви армянского гастарбайтера, у которого на родине была и жена, и дети, и любовницы, и родители, и родители жены, и не было только для нее одной никакого места. Анюта аккуратно воровала у нее контрацептивы и использовала их по назначению на вечеринках в ночных клубах, где в промежутках покуривала травку и танцевала выученный в лицее рок-н-ролл.
Галина Степановна пила. Неделю назад у нее был день рождения и по его поводу к ней явились все семидесятилетние подружки-фифы и подружки-фафы былых времен. Они созвонились и решили на этот раз обязательно навестить Галочку, уложили продольно перманент, нацепили брошки с камеями, надели кто горошек, кто рюшечку тридцатилетней давности, напекли с помощью домработниц или самостоятельно шарлоток с покупными
Расселись, расвспоминались. Наглотались чайку, нагорлопанились про калину. С умершими ей было приятней и спокойней, чем с живыми, они подспудно каждым словом не ставили себя в пример, не укоряли за пропитую жизнь, а только тихо и бережно гладили Галочку по руке и убаюкивали: «Приходи за ручеек, там заварим мы чаек».
Галина Степановна пила от их прихода, пила от их ухода, пила оттого, что умер сосед снизу – прекрасный летчик-испытатель, инженер советского счастья и коммунистической мечты. Кто будет следующий, все время спрашивала себя Галина Степановна, ведь безносая никогда не приходит за кем-то одним. Так неужели я? Наверняка я! Она на мгновение, на какой-то короткий денек, прервала свое питие после столкновения с Норой – такая она стала черная и сухая, что просто страх!
Чур меня! – зачем-то перекрестилась дочка известного поэта-песенника. – Не приведи господь родиться еврейкой!
Павел пил покой и систематизировал жизнь. Он выводил формулу твердого стояния на ногах, уверенной бойцовской позы, в которой Норе уже не было места. Он, сорвавшись с ее крючка, благодаря Риточке не в последнюю очередь, воспарил в ощущении жизни, бережными, но уверенными движениями, кирпичик за кирпичиком, выкладывал крепость душевного благополучия, в которой уже не будет ни визга, ни бессильной зависимости, ни унижения от постоянного поражения в бою с любимой женщиной.
Он патронировал обезумевшего Майкла. Он посылал небольшие деньги его первой жене и дочери, не только из роскоши великодушия, но и из расчета при надобности использовать это судах против своего теперь уже почти бывшего партнера. Он с любопытством естествоиспытателя читал его спутанные письма, в которых тот излагал концепции бытия вперемежку с впечатлениями от странствий. Кстати, Роттердамский профессор оказался тем еще проходимцем, он популяризировал свои открытия смысла человеческого существования, написал пару бестселлеров и переселился на новую виллу, окружив себя малолетками обоих полов.
Как женщина выбирает себе партнера для продолжения рода? – вопрошал он с обложек книг. – Иррационально, – тут же отвечал он себе. Что это доказывает? А что продолжение рода не ее ума дело! Это дело тех, кто ставит эксперимент!
Или:
Как люди влюбляются друг в друга? Неизвестно! Как перестают любить? Тоже неизвестно! Это означает, что этот процесс управляется не ими. А теми, кто знает ответы на эти вопросы.
Майкл был его учеником. Майкл сделался его апостолом. Как, почему? Может быть, и это известно тем, кто ставит эксперимент? Вот он в третьем классе итальянского поезда в китайских полотняных брюках со стопкой книг профессора, вот он в Китае в итальянских полотняных брюках со стопкой книг профессора. Брюки и города меняются, а стопка книг остается – о чем это свидетельствует? Майкл знает ответ: он всегда в движении, а это означает, что жизнь несется ему навстречу, и смерть никогда не догонит его.