Нора Баржес
Шрифт:
Как и обычно при таких истериках, Нора внимала этим словам и слезам почти неподвижно. На этот раз она лежала тонким, почти пергаментным пластом, словно раздавленная пуховой периной. Вместо глаз ее была чернота, вместо сердца – чей-то истерзанный носовой платок, вместо мозга – прозрачные нити, леска, но уже без блесны, без крючка, без поплавка даже – спутанный моток, бессмысленная некогда роскошная паутина, вызов, брошенный в пустоту, в безмолвие, в нелюбовь. Больше незачем распутывать эти нити, расплетать их, точка. Выбросить их и забыть, оставить за ненадобностью, спалить
Только рука еще оставалась прежней, с тонкими смуглыми пальцами, сапфирами и бриллиантами на послушном золотом или платиновом поводке. Больше они уже не делали «Фас!», а бессильно мотались на исхудавших пальцах, некогда посылавших их то на охоту за чужим восхищением, то на битву с соперницами, которым таких камней век не видать.
Рука гладила закинутые назад волосы, высокий безупречный лоб, указательный палец ласкал переносицу и очень красивые серые глаза, которые едва выглядывали из распухших и покрасневших век, по-детски розовых, по-мужски трогательных.
Репетировать на следующий день к вечеру собрались у Норы, в той же комнате с абажуром и зеркалом, где накануне плакал Павел. Риточка зачитывала вслух сценарий, Кремер послушно повторял за ней фразу за фразой, как мальчик-дебил. Он глядел на порозовевшую после ночи Нору глазами, полными страха и бессильной готовности покорится кому угодно, кто в состоянии повысить на него голос. Голос повышала Нина, хоть Кремер и глядел каждый раз на Нору. Нине одной было нечего делать на этой репетиции, и, чтобы это скрыть, она пыталась командовать, покрикивая поочередно то на мужа, то на девушку-затейницу.
Те не обращали внимания, и бедной Нине пришлось переключиться на Валю, которая не стала прятать слова в карман и отвечала ей, не сообразуясь ни с какими приличиями. Сначала она огрызнулась на нее неподобающим «здрасте!», потом бросила в нее больно кусающееся «ишь, нашлась». Впрочем, присутствующие не замечали и этого, такая у них была спешка и отчаянная нервотрепка: Кремер плохо усваивал текст, то и дело выказывая симптомы расстройства пищеварения, как в прямом, так и в переносном смысле.
Зачем ты явилась сюда, Риточка? – спросила внезапно Нора тоненьким голоском.
Я иду вперед по дорожке и пожимаю руку директору музея, – послушно произнес Кремер в ответ на Норин вопрос.
Вы полагаете, Валечка, – трубила Нина, потрясая мятыми мочками, утыканными тупыми бирюзовыми сережками, – вы можете поставить передо мной чашку с чаем, половину его пролив мне на юбку? Вы что хотите этим сказать?
Кому сказать? Что сказать? – отбивалась от нее Валя. – Ну, пролила, так вы не хотите – не пейте! Раз юбка уже мокрая, так куда же пить!!!
Ты болела, – тихо ответила Риточка, – хотела посмотреть на тебя, на то, как ты живешь.
Теперь я буду знать, где ты и что…
Неизбежное присутствие, вытеснение, замещение. Нора ощутила, что это она должна была бы сейчас читать сценарий и репетировать его с Кремером, а не Риточка.
Нора приветствует меня от Союза реставраторов России, дарит букет, я беру букет и целую ее, – прошептал ей
Ну да, это она должна была бы, но вместо нее репетирует Риточка. Сидит в ее любимом кресле, со старыми Нориными домашними тапочками на ногах у нее, пьет ее любимый чай с молоком и вместо нее репетирует. Она пришла сюда, чтобы занять ее место.
Норочка, – Риточка присела перед ней на корточки, – если тебе не нравится, мы немедленно уйдем. Мы пришли к тебе, чтобы порадовать, мы не хотели огорчать…
Нина и Валя кружили под потолком у лампы, как слепень и коровий хвост.
Слепень иногда жалил, хвост дергался и визжал. На хвосте была шелковая блузочка в цвет малахитовым серьгам и замшевая юбка выше колена, что для нининого возраста – откровенная дерзость. Но как отмахивается, вы посмотрите, как она отмахивается, – воскликнула Нора.
Риточка вилась маленьким ужиком у ее ног:
Хочешь, мы все уйдем, – шипел ужик, – хочешь, уйдем? Мы ведь не жалимся, а только шипим!
Напротив нее в кресле кряхтел огромный кабан, туша его то там, то сям свисала с кресла, он тряс крошечными копытцами в воздухе и повизгивал то о своем величии, то о ненависти к коровьему хвосту, который, как ни старайся, ему ни пришей, и еще больше он жаловался на слепня: как Норочка, такая утонченная, такая изысканная, допустила появления слепней у себя в гостиной, разве она не знает, что сосуществование со слепнями – вещь невозможная, он же художник и не надо, не надо его просить…
Валя стояла букетом ромашек на обеденном столе и с большом удивлением наблюдала за собравшимися. Разве мы срываем и ставим цветы в букетах не для того, чтобы кто-то наблюдал за нашей жизнью?
Вернулся с работы Павел со слезами вчерашних слез на лице. Он поцеловал Нору, застывшую в кресле в гостиной, отметив про себя, что от нее пахнет старухой.
Наконец-то, – сказал он вслух.
Что, обрадовались борщечку? – обрадовалась Валя. – Так вы, Павел, прямо мне всегда говорите, чего изволите, я ж все умею мигом!
Он сел обедать, натер корочку чесночком.
До открытия выставки еще целые сутки, – крикнул он Норе, словно оправдываясь, – проветрюсь еще!
Жахнул рюмашку, жадно проглотил горячий борщ.
Он с интересом поглядывал на нее из кухни, точнее, на ее отражение в зеркале, которое из прихожей в точности улавливало угол гостиной и кресло, в котором любила сидеть Нора.
Павел давно подружился с этим зеркалом. Нередко он подмигивал ему, проходя мимо, иногда просил чуть-чуть развернуться, чтобы он мог уловить в нем более полную панораму, бездарно оскопленную углом зрения. Зеркало любило Павла. Ему нравилось отражать его стройную, всегда подтянутую фигуру, Павел ему нравился и профиль, и фас. Оно не любило Нору – уж больно темная и больно придирчивая, и вконец ненавидело Кремера – у него в глазах бракованное покрытие, амальгама местами истонченная до состояния протертой марли, а лезет туда же: улавливать, отражать, показывать, пленять изображением. Самозванец.