Норма. Тридцатая любовь Марины. Голубое сало. День опричника. Сахарный Кремль
Шрифт:
Антон улыбнулся, сдвинул пропитавшуюся влагой шляпу на затылок и неторопливо зашагал, покачивая чемоданчиком.
Поле уходило вдаль, растворяясь в тумане, а он, густой как молоко, парил над всем, тянулся, переходя в мутно-серое небо. Пахло сыростью, подгнившим сеном и осенью – той самой, знакомой до боли, бесповоротно наступившей, холодящей виски и пальцы, лёгким ознобом затекающей в широкие рукава плаща, перекликающейся унылыми голосами невидимых птиц.
Чемоданчик еле слышно поскрипывал, ритмично покачиваясь в руке, жнивьё тут же счистило с сапогов дорожную грязь. Антон оглянулся,
Он лежал – всё тот же, широкий, с пологими, сплошь поросшими склонами, – лежал забитый густым-прегустым кустарником; и торчало всё то же сухое дерево и чернели три пня, и виднелся чуть поодаль, вот он, камень – огромный, намертво вросший в землю.
Антон подошёл к краю.
Овраг простирался перед ним.
– Господи, как зарос… – пробормотал, улыбаясь, Антон и, нашаривая в карманах папиросы, осторожно ступил на камень.
Он, казалось, стал меньше, ещё сильнее утонув в земле. Его серая шершавая поверхность сильно поросла мхом, а из-под скруглённого края тянулась вверх маленькая корявая берёзка в руку толщиной. Её пожелтевшие, ещё не опавшие листья неподвижно замерли, блестя влагой.
Антон закурил, жадно втягивая в лёгкие горький, трезвящий голову дым.
Овраг… Он стал ещё шире, но как он зарос! Откуда взялись эти густые кусты, крепко сцепившиеся толстыми ветками?! Тогда их не было и в помине, внизу росла высокая трава, журчал, изгибаясь, узкий ручей, качались редкие головки камыша…
– Как зарос… – снова повторил Антон, спрыгнув с камня, двинулся по краю.
Папироса потрескивала, дым тянулся за сутуловатой спиной Антона, слоился под полями шляпы.
Овраг стал расширяться, мелеть, кусты полезли наружу, вскоре обступили, поплыли справа и слева, а под ногами захрустела трава – густая, высокая, пожелтевшая, нещадно мочащая серые шерстяные брюки. Антон кинул окурок в куст, глянул вправо и вдруг – толкнуло в сердце, заставив забиться чаще: тропинка. Заросшая, еле угадываемая в некошеной, сожжённой солнцем и измочаленной дождями траве, она вела в туман, изгибаясь знакомыми с детства изгибами, звала за собой, тянула и манила.
Он зашагал быстрее, переставая чувствовать усталость двухдневного пути, мокрые колени и озябшие руки.
Прошлое – гибельно-сладкое, горьковатое, оживало с каждым шагом, вырастая из тумана, поднимаясь слева – тёмным еловым бором, справа – тремя густыми липами, а посередине, посередине…
Антон замедлил шаг.
Дом.
Всё тот же.
Их дом. Его дом. Дом детства. Дом юности.
Крыша, крытая длинной щепой, две трубы – одна короче другой, темные окна. Сад непомерно разросшийся. И бор. И липы…
Он остановился, медленно расстёгивая плащ и отводя кашне от горла.
– Боже мой…
С липы снялась сорока, спланировав, полетела низом, треща и посверкивая белыми подкрыльями на тёмном фоне бора.
Антон постоял минуту и медленно двинулся к дому. А дом – приземистый, обветшалый, кирпичный – стал плавно приближаться, разворачиваясь, поражая страшно покосившимся крыльцом и чёрными глазницами окон.
Заросшая дорожка кончилась, и под ногами ожили гнилые доски провалившегося крыльца.
Антон вступил в сени и похолодел: не было знакомого прерывистого скрипа толстых половиц. Лишь беззвучно прогнулись они – мягкие, полусгнившие.
В темноте он нащупал медную холодную ручку, потянул.
Сверху что-то посыпалось на шляпу, дверь поддалась. Он шагнул через поросший крохотными грибами порог и оказался в горнице.
Мутный свет лился через разбитые стёкла, освещая осыпавшуюся печь, провалившийся пол, кучу трухлявого хлама в углу, ржавую кровать, ржавую посуду.
Страшная печать времени потрясла Антона. Он замер, не в силах пошевелиться, и долго стоял, пока губы не разлепились, прошептав:
– Здравствуй, дом…
Здесь пахло прелью, травой и обвалившейся штукатуркой.
Антон поставил чемоданчик, снял шляпу и двинулся в следующую комнату. Её отделяла массивная дубовая дверь с красивым рельефом.
Он толкнул её.
Она заскрипела, но совсем не так, как прежде, а протяжнее – ниже, слабее.
Комната. Его комната.
Мутные потеки на потрескавшихся стенах. Выбитое окно. Зато плафон цел – милый зелёный плафон. И стол цел. И даже не мокрый, несмотря на коричневую лужу посередине пола. И подковы на правой стене целы. И ключик с замысловатой бородкой…
Дверь в кабинет отца.
Такая же дубовая, с рельефом и медной ручкой в виде львиной головы. Антон потянул за ручку.
Осевшая дверь не поддавалась. Он потянул сильнее, потом дёрнул.
Она распахнулась.
Полумрак. Сырость. Размеренная капель с потолка.
Широкий двухтумбовый стол. Книжные полки, угнетающие своей непривычной пустотой. Разбитые настенные часы с вылезшим из корпуса маятником. Опрокинутый венский стул.
Антон поднял его, поставил на мокрый пол, смахнул с сиденья капли и сел. В доме было тихо, только с потолка размеренно капало: кап, кап, кап…
В углу росли всё те же маленькие грибки с жёлтенькими шляпками.
Он посмотрел в верхний правый угол и встретился глазами со строгим новгородским Спасом. Лик его был сумрачен, складки хитона и рука с двуперстием еле различались, но глаза глядели всё так же пристально, брови плавно изгибались, маленькие строгие губы многозначительно сжались.
«Он говорит глазами, – вспомнил Антон фразу отца. – В конце семнадцатого века написан Он, и с тех пор уста Его молчат. Молчат, как тогда. Перед Пилатом».
Отец опустил руку на плечо двенадцатилетнего Антона, потеребил реденькую бородку, тихо добавил:
– Спроси Его, что есть истина.
Антон шёпотом произнёс, глядя в глаза Спаса:
– Что есть истина?
И чёрные очи под спокойными дугами бровей ясно ответили:
– Аз есмь.
Тогда это поразило Антона до глубины души, и он впервые ощутил в себе чудотворные ростки веры…
Антон встал, подошёл к иконе, поднял руку и осторожно коснулся облупившегося тёмно-вишнёвого хитона Христа. Пальцы почувствовали прохладную шершавость.