Норма. Тридцатая любовь Марины. Голубое сало. День опричника. Сахарный Кремль
Шрифт:
– Так.
– И вообще… Я даже не знаю, как рассказать…
– Вы не волнуйтесь. Расскажите всё по порядку.
Девушка вздохнула:
– В общем, этим летом у нас с мамой комнату снимал один лейтенант. Моряк. Он по каким-то делам приезжал, в командировку, а в гостинице жить не захотел. Крысы и клопы, говорит, там.
– Так. И что же?
– Ну вот. Жил месяц. Платил исправно. Весёлый такой. Аккуратный. Три раза со мной на танцы ходил. В кино тоже. С мамой разговаривал. А когда уезжать надумал, то стал со мною говорить. –
– Так.
– И когда я плавать буду, – говорит, – где-то в дальней стороне хоть разочек, хоть немного погрустите обо мне. Ну, я ответила шутливо, – девушка наклонила голову, – что приятна эта речь, но такой большой подарок неизвестно где беречь. И к тому ж, товарищ милый, говорю, разрешите доложить, чтобы девушка грустила – это надо заслужить.
– Так. Ну и что – уехал он? – Капитан с интересом смотрел на неё.
– Уехать-то уехал, но вот, – девушка достала из сумки банку, обтянутую чулком, – вот это, товарищ милицанер, я нашла у себя в тумбочке.
Она стянула с банки чулок и поставила её перед капитаном.
В плотно укупоренной банке лежало сердце. Оно ритмично сокращалось.
Капитан поскрёб подбородок:
– Это что, он оставил?
– Да.
– Значит, это его сердце?
– Конечно! А то чьё же…
– А почему… почему вы к нам пришли?
– А к кому ж мне идти-то? – удивлённо подняла брови девушка. – На фабрике слушать не хотят, говорят – не их дело, в Поссовете тоже. Куда ж идти-то?
Капитан задумался, глядя на банку.
Девушка скомкала чулок и убрала в сумку.
– Ладно, – он приподнялся, – оставьте пока. В понедельник зайдёте.
Девушка встала и пошла к двери.
– Слушайте, а когда уезжал, он говорил что-нибудь? – окликнул её капитан.
Девушка подумала, пожала плечами:
– Он обиделся, наверно. Попрощался кое-как. Шутки девичьей не понял недогадливый моряк. И напрасно почтальона я встречаю у ворот. Ничего моряк не пишет. Даже адреса не шлёт.
Она поправила косынку:
– Мне и горько, и досадно. И тоска меня взяла, товарищ милицанер, что не так ему сказала, что неласкова была. А ещё досадней, – она опустила голову, – что на людях и в дому все зовут меня морячкой, неизвестно почему…
Капитан понимающе кивнул, подошёл к ней:
– Да вы не обращайте внимания. Пусть зовут. А с вашим делом разберёмся. Идите.
Девушка вышла.
Капитан вернулся к столу, взял в руки банку. Изнутри стекло покрывала испарина. Пробка была залита воском.
Он вынул из стола складной нож, раскрыл и лезвием поддел пробку.
Она поддалась.
Из банки пахнуло чем-то непонятным. Капитан вытряхнул сердце на ладонь. Оно было тёплым и влажным. На его упругой лиловой поверхности, пронизанной розовыми и синими сосудами, был вытатуирован аккуратный якорь.
Ночное заседание
Совещание инженеров в управленье застал рассвет. Гаснут
– Я смотрю в знакомые лица, – улыбясь, прошептал председатель горисполкома на ухо секретарю обкома, – удивительно, Петрович, как могли за одним столом уместиться столько строек моей земли!
Секретарь обкома ответно улыбнулся.
– Волхов, первенец гидростанций, открывавший пути весне, – продолжал председатель горисполкома, – молодым навсегда остался и творец – старичок в пенсне.
– Этим взглядом, прямым и пылким, смог он будущее постичь, – ответил вполголоса секретарь, – эту руку в узлах и жилках пожимал Владимир Ильич.
– А вон сидят над проектом трое. Это ими возведены Чиркизстрой и два Днепростроя…
– До войны и после войны?
– Ага. Вон питомцы гвардейской славы – по осанке ты их узнай. Наводившие переправы через Вислу, Одер, Дунай.
Секретарь обкома посмотрел, вздохнул:
– Крутоплечи, тверды, что камень. На подошвах сапог – земля. С отложными воротничками перешитые кителя…
– А рядом с ними – геолог упрямый, несговорчивый человек.
– Я знаю, краткой сталинской телеграммой окрылённый на весь свой век.
– Собрались сюда эти люди – значит, в срок иль быстрей, чем в срок, город встанет, плотина будет, море вспенится, хлынет ток…
Инженеры великой стройки сквозь табачный сухой туман видят в окнах, как на востоке поднял солнце портальный кран.
Снизу крановщику махал рваной рукавицей монтажник:
– Вира, вира помалу…
Солнце выбралось из портовых построек и повисло, раскачиваясь на стальном тросе.
– Вируй, вируй… – слышалось снизу.
Крановщик торопливо закуривал, отпустив рычаги.
– Вируй, пизда глухая! Чего стал!
Крановщик швырнул спичку за окошко, взялся за рычаги.
Солнце стало медленно подниматься.
Тепло
Лейтенант снял рукавицы, вынул из планшета потёртую тетрадь с лохматыми краями и, раскрыв её, записал огрызком карандаша:
«28.1.42. Погода не сыра и не простудна. Она как жизнь вошла и в кровь и в плоть. Стоял такой мороз, что было трудно штыком буханку хлеба расколоть. Кто был на фронте, тот видал не раз, как следом за трассирующим блеском в знобящей мгле, над мрачным перелеском летел щегол, от счастья пучеглаз. Что нужно птице, пуле вслед летящей? Тепла на миг? Ей нужен прочный кров».
Лейтенант задумался, смахнул со страницы налетевший снег и приписал:
«А мне довольно пары тёплых слов, чтобы согреться в стуже леденящей».
Он захлопнул хрустнувшую тетрадь, убрал в припорошённый планшет. Руки успели замёрзнуть и слушались плохо.
Лейтенант спрятал карандаш в карман, подул на окоченевшие пальцы и сунул правую руку за отворот полушубка. Он долго искал что-то у себя за пазухой, нагибаясь, склоняя голову и морщась. Потом вытащил руку, поднёс к лицу и медленно разжал пальцы.