Нортланд
Шрифт:
Когда ты знаешь, что это разрушает тебя, говорила она, но в тебе нет вовсе ничего, что стало бы этому противостоять.
— Давай начнем с того, что ты поздороваешься и объяснишься, — сказала я.
— Здравствуй, Эрика. Я хочу увидеть тебя, поэтому садись в машину, и она привезет тебя ко мне.
Я чувствовала, что он улыбается. Всей кожей чувствовала, как иногда люди ощущают взгляд, обращенный на них.
— И ты считаешь, что я приеду?
— Ввиду устройства мира, с которым я ознакомился в течении последних трех недель, однозначное предсказание будущего становится невозможным из-за множества факторов, находящихся в сложной системе взаимозависимости.
— Я хочу тебя поцеловать.
— Потому,
Я бросила трубку вовсе не потому, что мне захотелось быть роковой, манящей и взбалмошной. Мне стало стыдно. Роми и Вальтер услышали эту дурацкую фразу, выцарапанную из любовных романов. Я обернулась к ним, но они словно были заняты выискиванием орешков с дополнительной каплей шоколада или глазури.
— Я уезжаю, — сказала я.
— Да, милая, я так и поняла, — сказал Вальтер. — Не переживай, в твое отсутствие мы будем вести себя хорошо.
— Если сможем, — сказала Роми. — Кстати, передай пульт, раз уж встала.
Я подавила в себе желание швырнуть в Роми пульт и аккуратно положила его на тумбочку. Так, чтобы Роми пришлось еще потянуться, чтобы достать его.
— Я не хочу, чтобы тебя настигли последствия гиподинамии, — сказала я. Вслед мне отправился залп из орешков.
— И убери это!
Я закрыла дверь, чтобы избежать повторной атаки.
Мне снова захотелось быть красивой для Рейнхарда. Я надела нежно-зеленое, с орнаментом из экзотических цветов платье, затянула лаковый пояс и посмотрела на себя в зеркало. Юбка, чуть открывающая колени, заставляла меня чувствовать себя смелой и развратной.
— О, — сказала я. — Крошка Эрика Байер, вот оно твое сексуальное освобождение? Наконец-то твоя мама может тобой гордиться.
Мне хотелось над собой посмеяться, но я слишком старательно прихорашивалась для этого. Я вдруг ощутила себя зрительницей собственной жизни. Словно бы я орудовала пуховкой, нанося пудру, но я и сидела на диване, рассматривая себя, свои нелепые попытки быть не той, кем я являюсь.
Когда я вышла из квартиры, мне захотелось, вопреки обыкновению, спуститься на лифте, чтобы меня никто не увидел.
Была летняя, сочная ночь, приносящая прохладу и спокойствие в этот изменчивый мир. Водитель ждал меня у черной машины с тонированными стеклами. Я вежливо поздоровалась и села, а потом подумала: что если это не та зловещая машина, что мне нужна?
А если она увезет меня в какое-то жуткое место, очередной гнойник Нортланда, полный его личинок? Впрочем, подумала я, какая разница, ведь в Нортланде, если подумать, пока нет других мест.
Но они будут. Несмотря на то, что Отто не хотел заниматься переустройством мира — сам шанс обыграть Нортланд давал мне надежду. Я с удовольствием думала об Отто, зная, что эти мысли останутся только моими.
Окна были затемнены, так что я ехала, как и в прошлый раз, перед тем, как попала в Дом Милосердия, в сплошной черноте. Так что, когда водитель открыл передо мной дверь, количество огней поразило меня так, что глаза заслезились. Я прошла вслед за водителем, и управляющий в красной ливрее дал мне ключ, даже не спрашивая, кто я. Либо это был очень плохой работник, либо Рейнхард слишком подробно описал меня ему.
Только оказавшись в мраморно-хрустальном нутре гостиницы, я поняла, что даже не увидела ее названия. Это было симптоматично для моей нынешней жизни. Крошка Эрика Байер не знает, где она, и не понимает, по какой причине здесь находится. Я прошла к лифту мимо зала, где длинный фуршетный стол надвое разделял просторное помещение, полное красивых, блестящих от украшений и самодовольства людей. Многие были солдатами, больше половины. Я подумала, что лет через пять настоящих мужчин здесь не будет.
С ними были женщины в длинных, кружевных платьях, отчаянные кокетки в бриллиантах,
Но я не почувствовала. Эти женщины, во всей их блистательности и благополучии, всего лишь обратная сторона женщин в Доме Жестокости. И я, замершая на середине шкалы, была среди них.
Между нами не было на самом деле никакой разницы, все мы были предметами потребления, объектами рынка. У нас была разная стоимость. Одни из нас были институционально приговорены к боли, для других это был вопрос индивидуальный, частный вопрос о причинении страданий.
Словом, несмотря на то, что казалось, будто оснащенные бриллиантами и деньгами женщины защищены, я была далека от мысли, что это на самом деле так. Рейнхард сказал, что в Доме Жестокости может оказаться любая. Можно увеличить свои шансы, будучи крысой, а можно попасться, выйдя на вечернюю прогулку по бульвару в компании степенного семейства и маленькой собачки.
Благообразные кружева, крупные купюры и чистые, как слезы, бриллианты никого не спасут.
Я вошла в лифт, обтянутый красной тканью, и с содроганием вспомнила о Доме Жестокости. Посмотрев на бирку ключа, покоившуюся в моей ладони, я нажала кнопку, обещавшую мне путешествие на пятый этаж. Коридор, в котором я оказалась, был пустым, освещенным мягким золотом нескольких люстр, и каким-то тревожно депрессивным. Я подумала, что в таких местах должны частенько совершаться убийства. Алая кровь на белых простынях, смерть в бесконечно чужой комнате и шум далекой вечеринки, сопровождающий шаги убийцы. Детективные штампы меня несколько испугали, так что я постучала в дверь с опаской. Когда Рейнхард открыл мне, я поняла, что вовсе не знаю, что сказать. Он чуть посторонился, чтобы я вошла, но мне никак не приходило в голову сделать шаг. Я смотрела на просторную комнату, словно из фильмов. О, эта роскошная пошлость двухэтажных номеров, о эти кровати с балдахинами и тяжелые шторы для тех, кто кутит до самого утра. В ванной, наверняка, было и джакузи. И всюду зеркала в позолоченных, а может и золотых рамках. Все здесь было излишним — лампы над кроватью в абажурах с тончайшим узором, резные ручки тумбочек в форме роз, орлы, сжимающие в клювах дагаз, по обе стороны карниза.
— Безвкусица, — сказала я. — Роскошь становится китчем, если в ней нет умеренности.
Рейнхард втащил меня в комнату, чуть приподняв, и я уцепилась за него. Несколько секунд мы смотрели друг на друга, и я поняла, что образ его помню до мельчайших деталей, в болезненной этой точности было что-то злое, словно бы я пленила его, удержала в подвалах своего разума против воли. Я не знала, что полагается делать в такие моменты. Я не знала, правильно ли я смотрю на него, и есть ли вообще способ смотреть на него правильно.
Взгляд его был нечитаем, наверное, потому, что чувства его не были самым прямым образом связаны с разумом. Глаза не только зеркало души, куда больше они отражают ум. При всей прозрачности его слов, при всей связи, которая была у нас, разум его оставался для меня закрыт. Тайный сад, где за высоким забором я видела только кромку прекрасного.
Я хотела бы проникнуть в его разум, как тогда, в моей фантазии с пилой для трепанации и старым, добрым Рейнхардом.
Вдруг я опустилась перед ним на колени, прижалась щекой к жесткой ткани его брюк. Я не понимала, что именно заставило меня вести себя подобным образом. Это было влечение вовсе не поддающееся словам, не плавящееся под напором все упорядочивающего языка. Я поцеловала его колено, спустилась ниже. Сапоги его блестели, начищенные, словно бы новые. Я поцеловала отблеск света на черной коже, маленькое солнце посреди наступившей тьмы.